О. Б. Соловьев
кандидат философских наук
СОЦИАЛЬНЫЙ СУБЪЕКТ И ДОРЕФЛЕКСИВНЫЕ МЕХАНИЗМЫ
ПОНИМАНИЯ ВОЛИ
В статье рассматриваются возможности достижения понимания в системе коммуникации, в которой адресат сообщения не обладает рефлексией. Обоснованы способы снятия непонимания. Представлены последствия «глухого непонимания» между субъектом власти и смысла и социальным субъектом с запретом на мышление.
Только волевое разумное существо способно действовать согласно принципам, или представлениям о законах. Хотя способность понимания это рассудочная способность, синоним понимания – разумение: только разумное существо обладает навыком понимать. По Канту, первоначальная апперцепция есть самосознание, порождающее представление я мыслю. Понимание, приписываемое живым существам, не обладающим представлением я мыслю, мы будем называть дорефлексивным пониманием. В данном случае мы действительно приписываем собственное понимание нерефлексивному субъекту – «братьям нашим меньшим», «ребёнку с невысказанным смыслом», «человеку без свойств» или социальному субъекту с запретом на мышление. В силу того, что сообщение транслируется только в одном направлении – от говорящего к «слушающему», и «слушающий» никогда не станет говорящим, называть подобную коммуникацию пониманием возможно лишь с известной степенью условности. Перефразируя мысль о том, что нет человека вне истории, но история реальна только в человеке, скажем: нет человека вне понимания, но понимание реально только в человеке.
Тем не менее, даже если адресат не обладает волей и рефлексивным сознанием, мы не вправе полагать коммуникацию исключительно односторонней и не учитывать эффекта понимания в системе с рефлексией. Полнота воли сознательного субъекта, адресанта сообщения, выходит за пределы автокоммуникации. Субъект обращает её на корреспондента, экзистентно не совпадающего с ним, и заставляет другие живые существа восполнять смысл принадлежащего ему сообщения своим поведением. Будучи адресантом, он приписывает всему, с чем взаимодействует, даже неживой природе, язык, на котором говорит сам. Будучи волевым, он воспроизводит содержание мышления в деятельности, в которую вовлекает в качестве средств, предметов и целей других субъектов коммуникации. В системе коммуникации ему достаточно одного лица, обладающего рефлексией, а именно – самого себя: он сообщается, подменяя корреспондента одной из своих ипостасей. Так, на вопрос понимают ли друг друга неразумные существа, мы охотно готовы дать утвердительный ответ: ведь существуют же формы коллективного поведения высших млекопитающих, дифференциация функций в пчелином улье и муравейнике! Метафоричность подобного ответа – продукт конвенционального соглашения о степени развитости рассудочного мышления у животных.
Приписывая нерефлексивному субъекту своё понимание, адресант осуществляет и его оценку – понял или не понял адресат его волю, содержащуюся в приказе-сообщении. В зависимости от того, как точно и насколько «добросовестно» адресат выполнил его волю, адресант перестраивает свои сообщения, организуя их таким образом, чтобы эффект понимания был максимальный. В ситуации подобной мыслительной деятельности «говорящий» выступает в качестве «командира», отдающего приказания. Если не вводить третье лицо, контролирующее идеологическую правильность приказаний и безукоризненность исполнения, некоего «комиссара» языковой игры, то эти функции берёт на себя «командир». Считается, что «слушающий» подчинён «командиру» и обязан исполнять его волю. Разумеется, речь идёт не только о животных. На месте адресанта может оказаться любой социальный субъект, на которого возложен или который сам себе установил «запрет на мышление». В силу определённых социокультурных причин – войны, голода, разрухи, пленения, революционного переворота, санкций других государств – он вынужден превратиться в раба.
Заурядный пример социального субъекта, не обладающего и не имеющего право обладать рефлексией, – армия и флот. Тот нравственный дух, который, по словам Л. Н. Толстого, в конечном счёте, обеспечил победу в войне 1812 года, связан, но не обусловливает требование неукоснительного исполнения приказа, каким бы суровым тот ни был. А ведь именно на этой командной эстафете построена вся целесообразная деятельность воинского коллектива, тем более, если его составляют наёмники. Неисполнение приказа карается незамедлительно, поскольку подрывает дисциплину – условие существования нерефлексивного исполнителя в системе коммуникации «Я – ОН». Предполагать, что данный социальный субъект – военное подразделение с любым количеством солдат и офицеров – в принципе может обладать рефлексией, означает предполагать возможность его убеждения и воспитания. К примеру, такое было возможно на фронтах первой мировой войны, когда большевики вели разъяснительную работу, призывая солдат брататься с противником. Однако в ситуации военных действий, когда боевая и политическая подготовка должны дать свои результаты, времени для разъяснений не остаётся: любое непонимание расценивается как предательство и карается трибуналом. Несмотря на то, что каждый человек в отдельности обладает рефлексией, будучи солдатом, то есть тем, кто исполняет, а не отдаёт приказы, он обязан не обдумывая им подчиняться.
Обстоятельства, в которых отдельный человек или группа людей уничижается до животного, широко описаны в художественной литературе второй половины прошлого века. Экзистенциалисты охотно помещают своих героев в пограничные ситуации, в которых приходится совершать выбор; зачастую герои выбирают между жизнью и смертью. Сами пограничные ситуации объективны, однако разные индивиды, что, в общем-то, неудивительно, раскрывают разную сущность. «В плену человек сразу сбрасывает с себя всё наносное», – говорит персонаж повести В. Быкова. – «Остаётся только его сущность – вера, совесть, человечность. А если у человека не было этого, в плену он становится животным… В лагере у нас был Курт из батальона охраны. Мы иногда беседовали с ним. Он ненавидел Гитлера. Но он боялся. И больше всего – фронта. И вот этот человек, ненавидя фашизм, покорно служил ему. Стрелял. Бил. Кричал. Потом, правда, повесился» [1, с. 50].
Социальные причины порождают ментальные следствия. В литературе экзистенциализма это страх, сомнения, тревоги, страдания – словом, всё множество тех переживаний, что доминируют в психике человека, совершающего самостоятельный выбор. Они пронизывают его чувством «заброшенности», оторванности от абсолютного собеседника, роль которого в христианской культуре играл Бог. Герой К. Уилсона чувствует себя «посторонним» по отношению ко всему происходящему вокруг. Непонимание происходящего оборачивается нежеланием участвовать во «всём этом», противлением диктующему свою волю рефлексивному субъекту, чьи привилегии нередко присваивает себе власть. Привилегии многочисленны. Единственной же привилегией, безусловно, должна оставаться ответственность рефлексивного, отдающего приказания коммуниканта, в частности, интеллигибельной личности, перед нерефлексивным или не имеющим права на рефлексию, исполняющим их субъектом.
В средние века быть ответственным и быть свободным, рефлексивно мыслящим мог позволить себе только феодальный сеньор. Однако вполне естественным считалось, что «все существа на земле любят свободу и желают её, а тем более люди, которые имеют ясное понимание всего сущего, а главным образом те, кто имеет благородное сердце» [2, с. 75]. В новое время и индустриальную эпоху известно множество попыток взять на себя ответственность неимущими классами – беднейшим крестьянством, разночинцами, пролетариатом. Все они приводили к прямому столкновению с рефлексивным адресантом воли, налагавшим на адресата «запрет на мышление». В постиндустриальную эпоху субъект ответственности – это каждый из нас и все мы вместе как социальный субъект. Сознание, как и культура, диалогично – в каждом человеке содержится бесконечное количество компонентов структуры личности, уровней и способов коммуникации, взаимозависимостей. Лишь при условии что культура – семья, школа, традиции бизнеса, производственной и общественной деятельности – предлагает преимущественно рефлексивные механизмы понимания смысла, субъект воспроизводит эти рефлексивные механизмы в своей деятельности и поведении, в своём сознании в конечном итоге. В тоталитарном государстве возникновение свободно мыслящей личности не просто затруднено – эти же трудности человеческого становления мы наблюдаем и в открытом обществе. В известной степени становление личности в условиях тоталитаризма невозможно, поскольку отсутствуют образцы для подражания.
Тем большее значение для снятия фатального «глухого непонимания» имеют те, кто взял на себя ответственность быть мыслящим в условиях закрытого общества. О безграничной ответственности рефлексивного субъекта, возникающей в силу неограниченной взаимозависимости людей и вещей, природы и истории, информации и решений, можно сказать словами современного французского философа Ж.-Л. Нанси: «Мысль рождается в ритуале истины, в обязательстве, ответ звучит как залог признания вопроса, он претерпевает проверку на качество и не перестаёт взывать, “интерпеллировать”, как говорят сегодня, призывать к субъекту смысла, которым является каждый. Любой смысл представляет ценность ровно настолько, насколько он бесконечен, запределен всяческой эготичности, личностности, индивидуальности или сообществу» [3, с. 314]. Наиболее ценный, с точки зрения некоторой эпохи, смысл, «запредельный всяческой эготичности, личностности, индивидуальности или сообществу», хотя и культурно обусловленный, мы называем культур-интентумом. Понимание культур-интентума возможно только мыслящим, рефлексивным социальным субъектом. Осуществляя деятельность, обусловливающую понимание культур-интентума, «субъект смысла» распространяет свою ответственность – этот, по словам Ж.-Л. Нанси, «выход за пределы себя к иному, этот избыток другого в себе» – на весь мир, на всю совокупность обменов смыслами. Осуществляя «рефлексивный выход», социальный субъект берёт на себя ответственность за мир, как если бы он был его собственным творением.
Известна мысль Платона о том, что государством должны управлять философы. Обратим внимание, что рефлексивный субъект только в том случае будет готов свободно взять на себя ответственность за судьбы мира, если у него есть своя философия. Иными словами, субъект власти должен совпасть с субъектом смысла. Это тот, кто решает, что такое знание, и знает, что нужно решать. По результатам исполнения своей воли «говорящий» решает, правильно ли она понята, со всеми вытекающими отсюда последствиями и тем самым осуществляет функцию власти. Отдавать же принятие решений на волю нерефлексивного адресата он не будет: это значит поменяться с ним местами, лишиться привилегий. В этой системе коммуникации и общественных отношений «слушающий» безгласный адресат никогда сам по себе вне усилий другого не сделается «говорящим» адресантом, субъектом смысла и воли.
Только интеллигибельная личность задаётся вопросами устройства общества и мироздания, рефлексивно осмысливает волю социального субъекта. Тексты сообщений, которыми она обменивается с остальным миром, становятся явлениями языка, особой формой речи. Таким образом личность достигает высот поэзии и философии. Поэт, по Аристотелю, ближе к несокрытости истины, чем историк. В работе «По ту сторону добра и зла» Ф. Ницше оценивает субъекта ответственности не иначе как: «Философ, как понимаем его мы, свободные умы, человек, который несёт огромнейшую ответственность, на совести которого лежит общее развитие человека…» [4, с. 203]. В этой связи именно философское осмысление культур-интентума представляет интерес для исследования. Обучение философии – это и постижение определённой области знания, и развитие навыков недогматического мировоззрения. В «Заметках о Хайдеггере» Э. Гуссерль охарактеризовал философию как абсолютную ответственность. Философия подразумевает ответственность за всё, что не является знанием или откровением, за всё, над чем не властна ни судьба, ни история.
Что происходит, если адресант сообщения, субъект власти и смысла утрачивает чувство ответственности? Тогда любая неточность, любая заминка в совместном действии расценивается им как нежелание или даже прямое противление подчинённого ему адресата исполнению его воли. Неизбежные семиотические барьеры оказываются выше его способности и, главное, заинтересованности в коммуникации: противоречия, разрывы и конфликты в совокупной мыслительной деятельности приобретают черты «глухого непонимания». Поначалу «сопротивление» адресата не может быть ни чем иным, как «бунтом на коленях», поскольку адресант всё ещё включает его в систему своей деятельности и коммуникации. Затем неснятое непонимание оборачивается массовыми беспорядками, сопротивление превращается в бунт, понятие которого подразумевает, что нерефлексивный субъект утратил всё человеческое и ведёт себя как толпа или как стадо животных. Памятны слова А. С. Пушкина о русском бунте, бессмысленном и беспощадном. И даже если бунт – «употребление огня, которое выставляет человека из звериного стада» (М. А. Волошин), а цель его – преображение (А. Камю), система коллективной мыслительной деятельности и коммуникации, выстраиваемая в лоне культуры десятилетиями упорного труда и работы, разрушается до основанья.
Бунт происходит вне коммуникации «субъектов смысла», он отрицает привычный путь достижения понимания. Бунт растёт в направлении обратном привычному потоку смыслов от одного коммуниканта к другому и поэтому действительно может считаться первой и единственной очевидностью в опыте абсурда. А. Камю полагал, что бунт порождается осознанием увиденной бессмысленности, осознанием непонятного и несправедливого удела человеческого. Его «бунтовщик» обладает целенаправленной волей, рефлексией. Понятие «бунт», однако, нами используется в ином смысле. С нашей точки зрения, у А. Камю речь идёт скорее о предпосылках революции, чем собственно о таком явлении, как бунт. Субъекту, осознающему бессмысленность, несправедливый и непонятный удел человеческий, открывается поле предпонимания, многочисленные возможности мыслительной деятельности. Но тогда это уже не бунтовщик, а рефлексивный субъект, не согласный с навязываемым ему образом жизни и пониманием этого образа жизни. Он сам заявляет об этом, создавая свою партию, вступая в профессиональный союз, включаясь в движение за свои права и т. д. В конце концов, он не гнушается и тем, что подстрекает на неповиновение потенциального бунтовщика. «Подстрекатель» создаёт свою систему коммуникации, в которой занимает место адресанта, субъекта смысла, диктующего свою волю адресату и вкладывающему в неё новый, одному ему понятный, «глубокий» смысл – «правду» для бунтовщика. Желая быть не просто субъектом смысла, но и субъектом власти, он нацеливает потенциального бунтовщика на революционное преобразование всего универсума социальных традиций. В годы первой мировой войны таков был большевистский призыв «Поражение собственному правительству!», в 1917 г. – апрельские тезисы В. И. Ленина.
Бессмысленный и жестокий, бунт возникает, когда одна сторона диктует беспрекословное исполнение воли, а другая – должна с вышколенной солдатской готовностью её выполнять. Бунт происходит вследствие «глухого непонимания» между субъектами коммуникации. И не только потому, что «“верхи” не могут…», а «“низы” не хотят…». Бунт кардинально перестраивает поле предпонимания, универсум социальных эстафет, хотя по жестокости своего действия сравним с гильотинированием больной головы. «Есть у революции начало, нет у революции конца…». В этих строчках советской песни с наивной непосредственностью сказано о перманентном состоянии непонимания между классами, расами, народами, гендерами и т. п. И всё-таки бунт «выдыхается», если состоялся поиск общего языка, общего понимания между субъектами вновь и вновь перестраиваемой системы коммуникации.
Непонимание как неисполнение или прямое противление воли адресанта сообщения имеет историческое значение. Этот тип непонимания характеризует переходные эпохи разложения и разрушения старого общества, а преодоление, снятие непонимания влечёт за собой утверждение нового социального устройства. Важнейшие событийные рубежи истории человечества отмечены безумством противоборствующих сторон. Социальный субъект – люди, объединённые той или иной производственной или общественной деятельностью – утрачивает дар речи и как бы бессознательно исполняет «веление времени». Это могут быть незначительные по своей численности группы религиозных, идейных или других фанатиков, ставящих веру превыше понимания. Но это также могут быть группы людей, которым приписали непонимание, причём так, что какая-либо возможность рефлексивного выхода из состояния «глухого непонимания» оказалась исключена. Свод феодальных законов, известный под названием «Семи партид», составленный при испанском короле Альфонсе Х в 1256–1265 гг., даёт тому наглядные подтверждения. Согласно его постановлениям, еретики могли быть обвинены любым человеком из народа перед местным епископом или викарием. Священнослужитель, как субъект, ответственный за хранение всего, что относится к Римской церкви, должен был проверить знание ими положений религии и таинств. Если открывалось, что они в них путаются, то надо было их обратить, изъяв заблуждение различными доводами и добрыми словами. Однако если заблудший упорствовал, его передавали светским судьям, которые должны были приговорить еретика к смертной казни: «если проповедовал ересь, был закоренелым, то его надо сжечь на огне так, чтобы он умер» [2, с. 209].
В революционную эпоху роль нерефлексивного адресата коммуникации могут играть крупные социальные группы – классы, народы, нации. По всей видимости, возврат в дорефлексивное состояние, деградация в «глухое непонимание» представляет собой защитную реакцию субъекта на происходящие в обществе и вокруг него кардинальные изменения, когда из-за того, что данная социальная группа боится окончательно лишиться самоидентификации, она занимает «круговую оборону» – ничего не вижу, не знаю и не хочу знать. Тем не менее, субъект не может оставаться изолированным от объективных по отношению к нему перемен. Естественноисторический процесс вовлекает его в своё движение, субъект упорствует: не желая отвечать на посылы и посулы нового времени, он отвечает на его вызовы – происходит взрыв. Этот взрыв изменяет традиции жизни и деятельности и, как всякое материальное явление, выполняет семиотическую функцию, то есть так или иначе интерпретируется современниками и потомками, обретает знаковую форму. Также как и смысловой, взрыв социальный превращает несовместимое в адекватное, непереводимое в переводимое, однако достигает этого ценой крови.
Лозунг советского прошлого «Уничтожить как класс!» мрачный тому пример. Место в системе общественных отношений ликвидировалось вместе с «олицетворявшими» его людьми – дворянами, кулаками, лавочниками и «прочей контрреволюцией». Само собой подразумевалось, что воля советской власти не может быть ими понята, ведь у них другая социальная природа. Не вдаваясь в этическую оценку характера этой воли – «экспроприации экспроприаторов», «смерти врагам народа», можно сказать, что на месте вышеозначенных социальных групп, действительно, невозможно было понять волю «народной» власти и, тем более, её исполнить, не разрушая собственного самосознания. Масштабы приписывания подобного непонимания, а значит и нежелания исполнять волю, прямого противления ей без возможности «перевоспитания», разным социальным субъектам потрясают:
красный террор (1917–1923):
академики, профессора, писатели, художники, учителя, студенты – 160 тысяч;
чиновники, офицеры, фабриканты, торговцы – 170 тысяч;
полицейские, жандармы – 50 тысяч;
духовенство – 40 тысяч;
рабочие, крестьяне – 1300 тысяч;
вторая волна чекистского террора (1923–1930) – 2 миллиона;
«кулаки» – 750 тысяч;
третья волна чекистского террора (1933–1937) – 1060 тысяч;
ежовщина (1937–1938):
интеллигенция, рабочие, крестьяне – 635 тысяч;
члены коммунистической партии – 340 тысяч;
«чистка» Красной Армии – 30 тысяч;
предвоенные и послевоенные годы (1938–1947) – 2700 тысяч;
находились в концлагерях и, если не погибли от непосильного труда, то были обречены на умирание после освобождения – 20 миллионов [5, с. 398].
Эти факты свидетельствуют, насколько важно определить возможности снятия «глухого непонимания» между взаимодействующими субъектами, один из которых в силу тех или иных причин не обладает или ему приписывается, что он не может обладать, представлением я мыслю.
Достижение понимания в коммуникации с нерефлексивным субъектом означает, что мы умеем осуществлять совместную деятельность, а именно: мы задаём потоки смыслов, отдавая приказы и распоряжения, нерефлексивный субъект выполняет их с точностью, как было задумано. Будем исходить из предположения, что дорефлексивные механизмы понимания воли одни и те же для всех живых существ как способных к рефлексивному пониманию, но в силу тех или иных причин не прибегающих к помощи рефлексии (младенческий возраст, кататонические состояния, «запрет на мышление» и т. п.), так и принципиально не способных совершить рефлексивный выход (высшие животные). В пользу этого предположения высказывается известное заключение эволюционизма о том, что онтогенез есть краткое повторение филогенеза. Данные экспериментальной и теоретической психологии, этологии, а также ряда наук, занимающихся изучением поведения социального субъекта в условиях утраты самоидентификации, – данные социологии, этнографии, политологии, истории, культурологии в целом, не противоречат исходному допущению. Конечно же, это не означает, что мы приравниваем социального субъекта высшим животным. Мы лишь допускаем возможность сообщаемости смысла при выполнении «братьями нашими меньшими» роли нерефлексивного адресата сообщения в редуцированной системе коммуникации «Я – ОН».
Могут ли механизмы понимания быть описаны иначе, чем через выявление языковых средств, задействованных в совершаемой нами совместной мыслительной деятельности? В языковой реальности нет ничего, что не было бы знаком и не являлось бы моментом процесса понимания. Но ведь и процессы понимания не даны нигде, кроме как в реальности совместного действия и коммуникации, пусть это даже будет коммуникация нашего я с самим собой. Язык так же, как и простейшие предметные действия, передаётся путем воспроизведения непосредственно демонстрируемых образцов. По меткой формулировке М. А. Розова, «язык – это речевая деятельность, взятая в функции образца» [6, с. 19]. Отбрасывая фантазмы и соблазны «изучения» неязыкового мышления, мы получаем семиотические структуры, фиксирующие опыт дорефлексивного, нерефлексивного и рефлексивного понимания. Каждая из этих структур характеризуется свойственными ей языковыми средствами, принадлежащими предметной области лингвистических и экстралингвистических эстафет.
Опишем языковые средства дорефлексивного понимания.
Зоосемиотические наблюдения позволяют сделать вывод, что язык животных не знает собственных имён. Подмена котёнка у кошки не вызывает её беспокойства, если общее количество котят осталось неизменным. Человеку между тем не известно способа, как научить кошку отличать котят по индивидуальным особенностям. Качественно иное, наглядное уже в детях, культурно-психологическое поведение выделяет человека из мира животных. В то время как ни одно животное не способно к эксперименту, в своём поведении ребёнок экспериментирует как с «плохими», так и с «хорошими» образцами жизни и деятельности. Эта игра в шифровку и дешифровку культурных образцов-сообщений даёт начало развитию языка.
В отличие от инстинктов животных, инстинкты новорождённого не заключают в себе готовых и законченных механизмов поведения. Человеческий инстинкт беден. По мнению К. Бюлера, в чистом виде его можно наблюдать на безнадёжных идиотах, не поддающихся никакой дрессировке. Первые полгода ребёнок учится сравнительно простым действиям – сидеть, ползать, схватывать, держать и т. п. «Всё это, – по словам Л. С. Выготского, – дрессировка, самообучение в игре, происходящие при постепенном упражнении. Образование условных рефлексов, привычных движений и навыков представляет подобные формы, возникающие путём обучения и дрессуры…» [7, с. 298]. Как и вся высшая духовная организация, всё это у человека «вытекает из глухого стремления к существованию, к деятельности, к благополучию и счастью» [там же]. Незавершённость инстинктов, отказ от готовых прирождённых механизмов открывают возможности обучения и самообучения. Ребёнок много позже, чем детёныши животных, начинает ходить; зато он может выбирать, бегать ли ему на коньках, лазать ли по скалам, летать ли на дельтаплане.
Действия ребёнка прагматичны как эксперимент. Ещё до начатков речи ребёнок развивается в сознательно целесообразной деятельности. Осваивая неизвестный ему мир внутри целого «пра-мы», он переживает его вместе с другими людьми, поначалу не отличая их от себя, но используя в качестве средства. Пробуждение индивидуального сознания – способности мыслить и понимать – связывается с произнесением первого слова. Это слово – имя собственное: именно этого человека или, может быть, вещь ребёнок называет теперь уже понятным ему словом, взятым из коллективного «пра-мы», из лингвистических образцов деятельности с этим словом. Эстафетный механизм – способ оперирования и отношения с тем, что названо словом, – фиксируется на уровне языковых средств. Лежащее в основе человеческого сознания напряжение между индивидуальным и общим создаётся собственными именами, которыми вне вмешательства человека не обладает язык животных, но которые начинают иметь всё большее значение в речи и поведении ребёнка. Это ещё не абстракция, но преддверие абстракции, детский фетишизм, когда, для того чтобы различать вещи, ребёнок наделяет их душами и нарекает собственными именами, а само только что созданное уникальное слово ещё неотделимо от обозначаемого.
Этот же ход наблюдаеется в развитии общинно-родового мышления, основным методом которого является мифология. Родственные отношения, лежащие в основе производства и распределения труда между членами и общиной, использовались первобытными людьми как принцип понимания всего мира, в котором они не видели ничего, кроме отношений родителей и детей, братьев и сестёр, предков и потомков. Первым этапом развития общинно-родового мышления был фетишизм, при котором родственные отношения вещи и её окружения были неотделимы от самой вещи. Вторым – анимизм, когда дух, душа или демон данной вещи – этого дерева, этого камня – превратился в существо более широкой значимости: демона леса, земли и т. д. С эволюцией общинно-родовой формации появилась общинная аристократия – отдельные личности, свободные от непосредственного производительного труда, с ростом самостоятельности которых росло также и самостоятельное мышление. Система отношений вышедшей из общинно-родовой рабовладельческой формации это описанная нами система коллективной мыслительной деятельности, в которой один социальный субъект (общинная аристократия, затем союз рабовладельцев) обладает рефлексией, а другой (члены общины, рабы) – нет.
Имена присваивались рабам по воле хозяина. В Новое время рабская система отношений между социальными субъектами возникает с превращением российского дворянства в замкнутое господствующее сословие. «Крестьянин в законе мёртв» (А. П. Радищев): помещики имели право по собственному произволу ссылать крестьян на каторгу или на поселение в Сибирь. За счёт рабского положения крестьян дворянство получило «вольность и свободу». Парадоксальность такой социокультурной ситуации состояла в том, что права господствующего сословия были сформулированы в тех же терминах, в каких философы Просвещения описали идеал прав человека. Очевидно, помещик и рабовладелец были убеждены, что исполнитель воли ещё не совсем «созрел» для свободы, хотя и способен понимать выражающие её знаки.
В одной из последних своих работ И. Кант сделал примечание:
«Признаюсь, что мне решительно не по вкусу употребляемые порой даже и очень умными людьми выражения: известный народ (в смысле введения узаконенной свободы) не созрел для свободы; крепостные помещика для свободы ещё не созрели; и далее: для свободы люди вообще не созрели. Но, если исходить из подобных предположений, свобода никогда и не наступит, ибо для неё нельзя созреть, если предварительно не ввести людей в условия свободы (надо быть свободным, чтобы иметь возможность целесообразно пользоваться своими силами на свободе)» [8, с. 262–263].
Появление самостоятельного мышления у классов, низведённых до роли раба, сопровождается бунтами. Притом что бунтарь ведёт себя как нерефлексивный субъект и может быть уподоблен «тигру в клетке», однако именно его собственные усилия, а именно – усилия так называемого «зачинщика», – меняют систему коммуникации и рано или поздно позволяют вступить в диалог, в котором оба взаимодействующих субъекта равноправны. Избежать бунта возможно лишь при условии, что рефлексивный адресант воли – хозяин, командир, субъект власти и смысла – начинает перестройку связей системы коммуникации, позволяя нерефлексивному стать рефлексивным, бессознательному – сознательным, «пред-рассудочному» – осмысленным. Тем не менее, при отсутствии взаимных усилий со стороны всех участников коммуникации и мыслительной деятельности никакие связи им не помогут. Или, как говорил сказочный король: «Связи связями, но надо же, в конце концов, и совесть иметь! Когда-нибудь спросят: “А что вы, собственно говоря, можете предъявить?” И никакие связи не помогут сделать ножку – маленькой, душу – большой и сердце – справедливым».
Употребление собственных имён отличает детские игры от забав детёнышей животных. В своих играх и поведении животные осуществляют уже существующие действия; действиям новым, не характерным для естественной среды их обитания, они могут быть «обучены» в процессе дрессировки. Такую же цель – обучение новым действиям, совместной предметной деятельности – преследует и процесс обучения. Однако, будучи схожи на первоначальном этапе выдвижения задач и целей, эти два процесса – обучения и дрессировки – принципиально отличаются друг от друга по своему содержанию – приёмам, способам, методам – одним словом, механизмам достижения поставленных целей. Дрессировка предполагает то, что называется методом «кнута» и «пряника» – поощрение за выполненное действие и наказание за невыполнение. Никаких других способов научить высшее животное выполнять заданное действие человечеству неизвестно. Обучение ребёнка направлено, прежде всего, на достижение понимания – сначала языка и норм поведения, затем отдельных фактов, законов и, наконец, совокупности учебных дисциплин, формирование мировоззрения. Эта его общая направленность на понимание требует от ребёнка развития навыков мышления, которое, однажды став рефлексивным, может наращивать уровни своей рефлексии, а значит, и понимания до бесконечности.
Агрессивность сферы собственных имён может рассматриваться в качестве первого и единственного языкового средства дорефлексивного понимания. Дорефлексивному субъекту доступны некоторые образцы речевой деятельности, но не доступен язык: он уже включён в совместную мыслительную деятельность, однако его сознание лишено определяемых им самим психических состояний, лишено рефлексии. Знание и понимание приписывается ему рефлексивным субъектом смысла и власти. Собственно человеческий язык, как знаковая система, ему не знаком и для него не существует. Он понимает знак, не зная знаковой системы. Понимая, дорефлексивный субъект отождествляет знак с обозначаемым предметом. Его «язык» это некоторое количество знаков (слов, жестов, выразительных реакций), с которыми он умеет обходиться правильным образом. Чем меньшими знаниями владеет дорефлексивный субъект, тем обширнее может быть его «словарь». Семантическая ограниченность его действий обусловлена крайней бедностью синтактики присваиваемых им смыслов – в основном, это приказы и дрессура их выполнения.
Принципиально новый механизм понимания возникает с отделением слова от вещи и пробуждением рефлексии. Это происходит в результате обучения потенциально способного к рефлексии существа – «ребёнка с невысказанным смыслом», «человека без свойств», социального субъекта с «запретом на мышление». Цель обучения состоит в том, чтобы изначально существующий в предпонимании нерефлексивный субъект начал экспериментировать с лингвистическим и экстралингвистическим словоупотреблением, вступил в языковую игру с дорефлексивным содержанием сознания. Открывая возможности рефлексивного выхода в семантическое и синтаксическое богатство вербального языка и сопряжённой с ним деятельности, игра нейтрализует агрессивность сферы собственных имён, имеющей тенденцию к безграничному расширению. Без этого свободного ограничения сознанием самого себя, качественно меняющего смысл и референцию знака, язык не может состояться и функционировать как знаковая система ни в индивидуальной, ни в коллективной мыслительной деятельности.
Литература
1. Быков В. Третья ракета / В. Быков. Дожить до рассвета: Повести. – М.: Известия, 1970.
2. Семь партид // История средних веков: Хрестоматия. – Ч. I. – М.: Просвещение, 1980.
3. Нанси Ж.-Л. В ответе за существование // Интенциональность и текстуальность: Философская мысль Франции ХХ века. – Томск: Изд-во «Водолей», 1998.
4. Ницше Ф. По ту сторону добра и зла / Ф. Ницше. По ту сторону добра и зла. Кн. 2. – М.: Сирин, 1990.
5. Лаврин А. П. Хроники Харона: Энциклопедия смерти. – Новосибирск: Наука, 1995.
6. Розов М. А. Проблема способа бытия в естественных и гуманитарных науках // Проблема способа бытия объектов исследования в естественных и гуманитарных науках: Сб. науч. ст. – Новосибирск: НГУ, 2001.
7. Выготский Л. С. Младенческий возраст / Л. С. Выготский. Собр. соч. В 6 т. – Т. 4. Детская психология. – М.: Педагогика, 1984.
8. Кант И. Религия в пределах только разума / И. Кант. Трактаты и письма. – М.: Наука, 1980.