Глава 2.

Неклассическая рациональность в современной науке

 

Мир – это зеркало, и он возвращает каждому

его собственное изображение.

Вильям Теккерей

 

– А он чёрный?

– Поглядишь – увидишь, – отвечал загадочно дед. –

Каким прикинется, таким себя и покажет.

Константин Паустовский

 

 

         В начале прошлого века развитие экспериментальной науки привело к постановке вопросов, связанных с определением статуса объекта исследования, определением его положения на шкале, полюсами которой является «естественность», с одной стороны, и «искусственность», с другой. Всегда ли наблюдаем естественный объект? Каковы условия его наблюдения? Индивидуализируемы ли естественные объекты? Что такое классы естественных объектов? Являются ли они тоже естественными объектами, наблюдаемыми в природе, или представляют собой всего лишь удобный инструмент для применения теории? Эти и другие вопросы в корне изменили представление об объекте исследования, обусловили возникновение неклассической научной рациональности, постепенно, шаг за шагом уведшей «естественный объект» за горизонт непосредственно наблюдаемого. Учёным пришлось осознать теоретическую нагруженность любого эмпирического суждения, распрощаться с завещанными веком позитивизма наивностями понятия, полагания и рефлексии.

         Как заметили физики, число ложных фактов, заполоняющих мир, бесконечно превышает число ложных теорий. Изменился и сам способ постановки вопросов, адресованных объекту исследования. Совсем потеряло смысл вопрошание о том, каков объект сам по себе, вне действующего лица исследовательской деятельности – наблюдателя, экспериментатора. Попытки описать траекторию элементарной частицы, взятой самой по себе в камере Вильсона, были лишены смысла. Наоборот, необходимо было спросить: «Имеют ли место при наблюдении природы лишь такие экспериментальные ситуации, которые можно представить с помощью математического формализма квантовой теории?». Физическая наука стала подобна силовому полю, пограничные условия которого являются опытом. Однако и после этого понятийное осмысление нельзя было считать достигнутым: физики всё ещё не знали, как описать столь легко поддающийся наблюдению феномен, как траектория элементарной частицы. Изменение способа постановки вопросов по отношению к объекту исследования породило целый ряд новых методологических споров и философских вопросов обоснования научной деятельности. Обусловлено ли наше описание мира приборами, применяемыми для измерения? Или приборы всего лишь инструменты и потому относительны перед лицом единственно истинного понимания реальности? На каком языке в таком случае должно быть сделано это описание реальности? Если на языке математической теории, то не возвращает ли нам мир наше собственное отражение? И где тогда граница между нашим языком и тем, каким «прикидывается» объект в исследовании? Имеет ли смысл вообще говорить об объекте? Быть может, наука способна описывать свойства реальности, не относя их к конкретным «естественным телам»? По мере того как одна теория объектов интерпретировалась и переинтерпретировалась в другую, стало очевидно, что язык классической физики явно недостаточен для описания атомных процессов.

         Полноценная модель языка не могла ограничиться семантическим подходом. В общую модель языка необходимо было включение прагматических аспектов его функционирования, совмещение в рамках одной теории семантических и прагматических аспектов жизни языка – подходов Г. Фреге и Л. Витгенштейна. Благодаря их работам теории значения устанавливали значения прежде всего повествовательным предложениям изъявительного наклонения и лишь затем – элементам языка на лексическом и морфологическом уровнях и неассерторическим предложениям, дающим модальную характеристику фактам. Благодаря их работам значение предложения выступало прежде всего как условие истинности предложения, что дало возможность полагать, что в силу универсальности и общезначимости истины такая теория значения может и должна привести к общей теории значения, релевантной для любого языка. Между тем такая теория не могла быть дана без использования понятий, выразимых в словах того языка, к которому сама и относится. Объясняя, каким образом мы понимаем значения выражений своего языка, такая теория должна объяснить, каким образом мы способны выразить их при использовании, и поэтому не должна приписывать нам предварительное понимание. Однако мы уже находимся в поле предпонимания, поле социальной практики, и, высказываясь по существу этой практики, передаём не только смысл и референцию своего суждения, на также и его иллокутивную силу – обещание, предупреждение, приказ, признание, вопрошание, оценку. В реальной языковой практике реализуется не столько человеческая способность устанавливать истинностные значения предложений, сколько способность интерпретировать речевое поведение других лиц. Если мы принимаем такой взгляд, мы отказываемся от предположения о том, что способность понимать и использовать некоторое выражение обязательно предполагает способность опознавать некоторый объект как референцию этого выражения: мы можем интерпретировать предложения и в то же время быть неспособны точно опознать обозначаемый ими объект.

 

 

 

§ 1. «Шаги за горизонт»: язык и физическая реальность

 

         Прогресс науки позволяет понимать, сколь осторожно следует обращаться с языком, со значениями слов. Исследователи признают, что история физики это не просто накопление экспериментальных открытий и наблюдений, к которым подстраивается их математическое описание, это также и история понятий, история языка, порождённого познавательной деятельностью. Введение адекватных исследованиям понятий есть первая предпосылка познания естественных объектов и шире – природных явлений, что особенно актуально, когда непосредственное наблюдение объекта недоступно, объект «уходит» за горизонт видимости, становясь чересчур малым или невозможно сложным, чтобы охватить его одним взглядом. Тогда и учёному в его исследовании приходится совершать свои «шаги за горизонт» с целью достичь полного понятийного осмысления изучаемого им аспекта объективной реальности. Лишь с помощью адекватных понятий научное сообщество в состоянии выработать настоящее знание о том, что подлежит наблюдению. Описывая развитие понятий в истории квантовой механики, В. Гейзенберг находил, что «при освоении новой области очень часто требуются новые понятия, и обычно эти новые понятия появляются на свет в довольно непрояснённой и неразработанной форме. Со временем они модифицируются, иногда почти совершенно вытесняются и заменяются лучшими понятиями, которые рано или поздно достигают ясности и строгой определённости».[1]

         Далеко не всегда эта ясность и определённость достигается при помощи наблюдений и экспериментов. Отличая научную теорию от ненаучной, К. Поппер приводил в пример – типичный, с его точки зрения, – теорию гравитацию А. Эйнштейна, согласно которой, тяжёлые массы, такие, как Солнце, должны притягивать свет точно так же, как они притягивают материальные тела. Произведённые на основе этой теории вычисления показывали, что свет далёкой звезды, видимой вблизи Солнца, достиг бы Земли по такому направлению, что звезда казалась бы смещённой от Солнца. Наблюдаемое положение звезды казалось бы сдвинутым от Солнца по сравнению с реальным положением, хотя обычно этот эффект нельзя наблюдать, так как близкие к Солнцу звёзды совершенно теряются в его лучах; их можно сфотографировать только во время затмения. Если затем те же самые звёзды сфотографировать ночью, то можно измерить их положения на обеих фотографиях и тем самым убедиться в предсказанном эффекте.

         К. Поппер обратил внимание на тот риск, с которым связано подобное предсказание: если наблюдение окончательно удостоверяет, что предсказанный эффект отсутствует, теория отвергается как фальсифицированная. Теория гравитации А. Эйнштейна несовместима с определёнными возможными результатами наблюдения, которые до А. Эйнштейна ожидал каждый исследователь. Опытная проверка теории убеждает исследователя в существовании естественного объекта с теми его свойствами, которые описаны теоретически. Впоследствии, как показало развитие науки, свойства могут быть выявлены эмпирически вне договорённости о существовании определённого объекта, особенно в том случае, когда объект возникает в рамках научного исследования и вне исследования полагается несуществующим. Однако зимой 1919–20 гг. физическая реальность представлялась К. Попперу такой, что привела его к следующим выводам:

         (1) Легко получить подтверждения, или верификации, почти для каждой теории, если мы ищем подтверждений.

         (2) Подтверждения следует принимать во внимание только в том случае, если они являются результатом рискованных предсказаний, т. е. когда мы, не будучи осведомлёнными о некоторой теории, ожидали бы события, несовместимого с этой теорией, – события, опровергающего данную теорию.

         (3) Каждая «хорошая» научная теория является некоторым запрещением: она запрещает появление определённых событий. Чем больше теория запрещает, тем она лучше.

         (4) Теория, не опровержимая никаким мыслимым событием, является ненаучной. Неопровержимость представляет собой не достоинство теории (как часто думают), а её порок.

         (5) Каждая настоящая проверка теории является попыткой её фальсифицировать, т. е. опровергнуть. Проверяемость есть фальсифицируемость; при этом существуют степени проверяемости: одни теории более проверяемы, в большей степени опровержимы, чем другие; такие теории подвержены, так сказать, большему риску.

         (6) Подтверждающее свидетельство не должно приниматься в расчёт за исключением тех случаев, когда оно является результатом подлинной проверки теории. Это означает, что его следует понимать как результат серьёзной, но безуспешной попытки фальсифицировать теорию.

         (7) Некоторые подлинно проверяемые теории после того, как обнаружена их ложность, всё-таки поддерживаются их сторонниками, например, с помощью введения таких вспомогательных допущений ad hoc или с помощью такой переинтерпретации ad hoc теории, которые избавляют её от опровержения. Такая процедура всегда возможна, но она спасает теорию от опровержения только ценой уничтожения или по крайней мере уменьшения её научного статуса. (К. Поппер называл такие операции «конвенционалистской стратегией» или «конвенционалистской уловкой».)

         Всё сказанное можно суммировать в следующем утверждении: критерием научного статуса теории является её фальсифицируемость, опровержимость, или проверяемость.[2]

         Теоретическое развитие от априорных рассуждений о «фюсисе» первых древнегреческих философов до возникновения твёрдой опытной основы физических понятий в экспериментах Галилея заняло более двух тысяч лет. Механика Ньютона представляла собой первую исчерпывающую систематическую теорию, содержащую ненаблюдаемые объекты как теоретические понятия: универсальная сила гравитации, понятия гравитационной и инертной массы, объединённые в общее понятие массы. Благодаря формализации его теория гравитации отличается большой общностью. Промышленная революция и механизированная техника Нового времени предполагали такое изменение предметной человеческой деятельности, какое не могло произойти без применения математического естествознания. Хотя не существует резкой границы, отделяющей ненаблюдаемое от наблюдаемого, а, значит, и жёсткой границы, отделяющей эмпирические законы от теоретических, тем не менее законы эмпирические, имеющие дело с наблюдаемыми объектами, принято отличать от законов теоретических, относящихся к ненаблюдаемым объектам. Расположенные на континууме, понятия «наблюдаемое» и «ненаблюдаемое» можно разделить лишь с известной степенью условности. Р. Карнап определял эмпирические законы как законы, которые содержат либо непосредственно наблюдаемые термины, либо измеряемые сравнительно простой техникой. Он отмечал:

         «Теоретические законы отличаются от эмпирических не тем, что недостаточно хорошо установлены, а тем, что содержат термины другого рода. Термины теоретических законов не относятся к наблюдаемым величинам даже тогда, когда принимается предложенное физиком широкое значение для того, что может быть наблюдаемо. Они являются законами о таких объектах, как молекулы, атомы, электроны, протоны, электромагнитные поля и другие, которые не могут быть измерены простым, непосредственным способом. Если существует статическое поле обширных размеров, которое не изменяется от точки к точке, физик назовёт его наблюдаемым, потому что оно может быть измерено простым прибором. Но если поле изменяется от точки к точке на очень малых расстояниях или же очень быстро во времени, может быть биллионы раз в секунду, тогда оно не может быть непосредственно измерено с помощью простой техники. Физик не назовёт такое поле наблюдаемым. Иногда физик будет отличать наблюдаемое от ненаблюдаемого именно таким образом»;

         «Теоретические законы являются, конечно, более общими, чем эмпирические. Важно понять, однако, что к теоретическим законам нельзя прийти, если просто взять эмпирические законы, а затем обобщить их на несколько ступеней дальше. Как физик приходит к эмпирическому закону? Он наблюдает некоторые события в природе, подмечает определённую регулярность в их протекании, описывает эту регулярность с помощью индуктивного обобщения. Можно предположить, что он сможет теперь собрать эмпирические законы в одну группу, заметить некоторого рода схему, сделать более широкое индуктивное обобщение и прийти к теоретическому закону. Но это происходит не так».[3]

         Расширение металлов и твёрдых тел при нагревании наблюдается непосредственно и измеряется простой процедурой, тогда как теоретический закон, описывающий поведение молекул в железном бруске, не является наблюдаемым. При этом теоретические термины – термины для объектов, свойств, сил и событий, описываемых в теории, – никогда не могут быть явно определены на основе наблюдаемых терминов, эмпирические же термины иногда могут быть определены через теоретические. «Железо» можно определить как вещество, состоящее из маленьких кристаллических частиц, каждая из которых имеет определённое расположение атомов, а каждый атом будет представлять собою конфигурацию частиц определённого типа. В этом случае можно выразить в теоретических терминах то, что понимают под наблюдаемым термином «железо», хотя обратное неверно. Теоретические понятия физики, как правило, непредставимы, и вопрос о том, что собой представляет, как выглядит соответствующее их теоретическому содержанию явление, как это показал логический позитивизм, поставлен неправильно. Не существует ответа на вопрос: «Что точно представляет собой электрон?», также как не существует ответа на вопрос: «Что собой представляет электричество?». Не существует также и способа, с помощью которого физик мог бы показать изображение электричества, как можно показать ребёнку изображение слона.

         «Даже клетка организма, – признавал Р. Карнап, – хотя она и не может быть видима невооружённым глазом, может быть представлена с помощью изображения, потому что клетка может быть видима, когда она рассматривается через микроскоп. Но мы не располагаем изображением электрона. Мы не можем сказать, как он выглядит или как ощущается, потому что его нельзя видеть и осязать. Самое лучшее, что мы можем сделать, – это сказать, что электрон – крайне маленькое тело, которое ведёт себя определённым образом. Это может показаться аналогичным нашему описанию слона. Мы можем описать слона как огромное животное, которое ведет себя определённым образом. Почему не сделать то же самое с электроном? Ответ таков. Физик может описывать поведение электрона только путем установления теоретических законов, и эти законы содержат только теоретические термины. Они описывают поле, порождаемое электроном, взаимодействие электрона с полем и т. п.».[4]

         Таким образом, если электрон находится в электростатическом поле, он будет ускоряться определённым образом. Вместе с тем ускорение электрона есть ненаблюдаемая величина. Оно не похоже на ускорение бильярдного шара, которое мы можем изучать с помощью непосредственного наблюдения. Не существует способа, с помощью которого можно было бы определять теоретические понятия в терминах наблюдения. Как следствие, физикам приходится мириться с тем, что определения, удовлетворительные для наблюдаемых терминов, не могут быть сформулированы для терминов теоретических.

         Исследование современных физических теорий и гипотез показывает, что язык физики развивается в направлении всё большего обобщения описаний физических явлений и процессов.[5] В русле холизма, мировоззрения целостности, происходит объединение космологии и физики высоких энергий. Поскольку состояние отдельной частицы имеет смысл, если она рассматривается в рамках единого целого и её поведение описывается законами, общими как для всех частиц универсума, так и для универсума как единого целого, в целостной картине мира невозможно отделять квантовую реальность от структуры макро- и мегамира. Для этого физикам необходим такой научный язык, который соответствовал бы в равной степени как частице, так и Вселенной в целом. Физика, таким образом, вынуждена использовать внетеоретические, философские положения в силу предельной общности их понятий – пространство, время, однородность, движение и пр. А. Л. Симанов констатирует:

         «”Вхождение” философских категорий, принципов и законов в концептуальный аппарат теории определяется спецификой предмета познания. Налагаясь “матрицей” на философские категории, принципы и законы, этот предмет “вычленяет” из их содержания то, что конструктивно входит в круг интересов теории, составляет основу её содержательной структуры. Так, например, в космологии вычленяются физико-геометрические свойства пространства, принцип всеобщего и универсального взаимодействия применяется лишь к явлениям, происходящим в пределах светового конуса, закон отрицания отрицания конкретизируется при изучении последовательных этапов генерации многообразия элементарных частиц с “помощью” скалярного поля и т. п.».[6]

         Философские категории, принципы и законы присутствуют в физической теории как основания картины мира и определяют методологию конкретно-научного исследования. К примеру, использование принципа причинности, в рамках великого объединения включающего в космологические исследования квантовую методику, приводит к тому, что нарушающие его представления, даже если они и обладают математическим формализмом и удовлетворительными следствиями для дальнейшего развития теории, не считаются удачными. Учёные руководствуются требованием поиска таких конкретно-теоретических положений, формализм которых соответствовал бы принципу причинности, а именно, в силу квантовых эффектов, – неклассической интерпретации этого принципа.

         В своё время Фрэнк Рамсей (1903–1930) был поставлен в затруднение тем фактом, что теоретические термины не осмысливаются тем же самым путём, каким осмысливаются термины наблюдения – «железный стержень», «горячий», «красный». Теоретические термины получают значение из контекста теории: «ген» получает своё значение из генетической теории, «электрон» истолковывается с помощью постулатов физики элементарных частиц. Можно ли сказать, что электрон «существует» в том же самом смысле, как существует железный стержень? Открыватель электрона английский физик Дж. Дж. Томсон (1856–1940) объявил ХХ век началом наук о мышлении, что ещё раз подчеркнуло актуальность вопроса, сформулированного Р. Карнапом следующим образом:

         «Как можно отличать теоретические термины, которые должны быть некоторым способом связаны с действительным миром и подлежат эмпирической проверке, от терминов метафизических, которые так часто встречаются в традиционной философии, – терминов, не имеющих эмпирического значения? С каким правом учёный может говорить о теоретических понятиях как обоснованных, в то же самое время отрицая право философа использовать метафизические термины?».[7]

         Ф. Рамсей предложил заменить теоретические постулаты и постулаты соответствия теории тем, что сегодня называют «рамсеевским предложением теории». В рамсеевском предложении, эквивалентном постулатам теории, теоретические термины не встречаются вообще, что позволяет упростить саму формулировку теорий. Если прежде у нас были теоретические термины, такие как «атом» или «электрон», слишком далёкие от наблюдаемого мира, то любое эмпирическое значение могло быть дано этим терминам только посредством косвенной процедуры, устанавливающей систему теоретических постулатов и связывающей эти постулаты с эмпирическими наблюдениями с помощью правил соответствия. В рамсеевском способе описания внешнего мира такой термин, как «электрон», исчезает, что, тем не менее, не приводит к исчезновению электрона или чего бы то ни было во внешнем мире, что обозначается термином «электрон». При помощи кванторов существования рамсеевское предложение не отрицает, что во внешнем мире имеется нечто, обладающее всеми свойствами, которые физики приписывают электрону, однако оно не ставит вопрос о существовании, «реальности» этого нечто. Ф. Рамсей предложил иной способ рассуждения об этом нечто. Неразрешимый вопрос о том, каково точное значение термина «электрон», в дискурсивной практике Ф. Рамсея не возникает, поскольку сам этот термин отсутствует в его языке.

         «Задать вопрос, – продолжает Р. Карнап: – существуют ли в действительности электроны, это, с точки зрения Рамсея, то же самое, что спросить, является ли квантовая физика истинной. Ответ на вопрос заключается в том, что в тех граница, в которых квантовая физика была подтверждена опытом, обоснованно говорить о существовании примеров некоторого рода событий, которые на языке теории называются “электронами”.

         Эта точка зрения иногда называется “инструменталистским” взглядом на теорию. Она близка к позиции, защищавшейся Чарльзом Пирсом, Джоном Дьюи и другими прагматистами, так же как многими другими философами науки. Согласно этому взгляду, теории ничего не говорят о реальности. Они представляют просто языковое средство для упорядочения наблюдаемых в эксперименте явлений в определённого рода схему, которая будет эффективно функционировать при предсказании новых наблюдаемых. Теоретические термины являются удобными символами. Постулаты, содержащие их, принимаются не потому, что они “истинны”, а потому, что полезны. Они не имеют никакого дополнительного значения, кроме способа функционирования в системе. Бессмысленно говорить о реальном электроне или реальном электромагнитном поле».[8]

         Вместе с тем наука нацелена на получение объективного знания, строение которого предполагает обязательную референцию смысла к его значению в предметной сфере. Классическая рациональная наука занимается не смыслами самими по себе, остающимися прерогативой метафизики, но знаниями о смыслах: смыслы, с которыми она оперирует, имеют свой абстрактный теоретический или конкретный предметный референт. Закон это гипостазированное представление природы объективного мира: его существование полагается учёным-натуралистом не зависящим от точки зрения наблюдателя, подлинной сущностью наблюдаемых природных явлений. Язык закона математичен, а если нет, то предельно формализован. Эта формализация закона в языке – свидетельство гипостазирования закона как самостоятельной сущности, определяющей многообразие наблюдаемых явлений-существований. И то, что закон гипостазирован в формализованном языке, создаёт предпосылку экспериментирования – условия, при котором систему естественных объектов можно сделать заранее поддающейся расчёту и тем самым открытой для описания на имеющемся теоретическом языке.

         Таким образом, современная исследовательская деятельность не может избежать вопроса о том, каким должен быть теоретический язык науки. Ответ на него в конечном итоге предполагает постановку вопроса о том, из какой концепции языка мы исходим при построении логико-понятийного аппарата науки. Яакко Хинтикка (1929 г. р.) различает два всеохватывающих взгляда на природу языка: это, с одной стороны, язык как универсальный посредник и, с другой, язык как исчисление.

         «Согласно универсалистской концепции, – пишет Я. Хинтикка, – язык (говоря словами Витгенштейна, “единственный язык, который я понимаю”) есть неустранимый посредник между мною и миром, посредник, без которого я не могу обойтись. Таким образом, я не могу выйти за пределы своего языка (и воплощаемой им понятийной системы) и видеть его со стороны.

         Тем самым, согласно универсалистскому подходу, я не могу обсуждать в моём языке отношения, связывающие его с миром. Эти отношения составляют значения слов и других выражений моего языка. Их совокупность есть то, что известно в качестве семантики этого языка. Тем самым одним из наиболее важных следствий универсалистской позиции является невыразимость семантики».[9]

         Основанием для принятия универсалистского взгляда на язык становится точка зрения, согласно которой мы не можем отделить себя от своих понятий, поскольку у нас нет возможности остановить нашу дискурсивную практику без утраты этих понятий. Если же мы продолжаем практику, то принимаем позицию концептуального status quo и не можем обсуждать саму практику на используемом нами языке без того, чтобы уже её не принять. По мнению Я. Хинтикки, предпочтение Р. Карнапом чисто формальных исследований языка и почтение М. Хайдеггера к Vorwissen (предзнанию) и Vorgriffe (предвосхищению) имеют одинаковую конечную мотивацию, отличаясь только различной оценкой двух аспектов языка. Согласно универсалистам, не существует такого языка, на котором мы могли бы обсуждать используемый нами язык, поскольку сам смысл такого метаязыка заключался бы в том, чтобы быть господствующей позицией, с которой мы имеем право обсуждать отношение нашего обычного «объектного языка» к реальности. К тому же, если принять предпосылку независимости семантического контекста, мы сталкиваемся с неопределимостью фундаментальных символов используемого нами языка – неопределимостью, которая, как это, к примеру, показал Дж. Мур, связана с невыразимостью их значений.[10] Концептуальный анализ базисных символов не может быть завершён – в конечных пунктах мы уже не можем сказать что-либо, поскольку мы просто должны принять соответствующие им понятия, чтобы вообще исходить из какого-то смысла.

         Я. Хинтикка уверен, что контраст между языком, как исчислением, и языком, как универсальным посредником, служит решающим водоразделом между философскими позициями Э. Гуссерля и М. Хайдеггера. Противоположный взгляд на язык, как исчисление, он характеризует, говоря, что согласно этому взгляду возможно всё, что универсалист полагает невозможным: «особые апелляции к результатам Тарского и Гёделя оказываются бессмысленными», «тот, кто живёт результатами Тарского и Гёделя – тот и умирает вместе с ними».[11] А. Тарский ошибался, обнаруживает финский философ, в предположении о невозможности создания удовлетворительной некомпозиционной семантики, включающей некомпозиционное определение истины для весьма развитого языка.[12] На основе концепции языка как исчисления Я. Хинтикка приходит к выводу, что нет необходимости интерпретировать истину как открытость, как это делал М. Хайдеггер, хотя определённый - и не обязательно порочный - круг присутствует даже в трезвом научном исследовании. Истинность или ложность утверждения в любом разумном варианте предлагаемой Я. Хинтиккой некомпозиционной, теоретически-игровой семантики является результатом некоторой игры, партнёрами в которой выступают «Я» и «Природа»: некоторое утверждение будет истинным, если нам известна стратегия, позволяющая в каждом случае выиграть эту игру. Мы можем говорить на нашем собственном языке об истине, уверяет Я. Хинтикка, и других концептуальных предметах. И то, о чём мы можем говорить, мы должны обсуждать логически, научно и исторически.

         Именно таким обсуждением – логическим, научным, историческим – занят Д. Дэвидсон в работе «Истина и интерпретация». Природа обеспечивает «нейтральное содержание», которое должно получить «организованное оформление» в научном исследовании. Отсылка к П. Фейерабенду (1924–1994) предполагает, что мы можем сравнивать различные научные теории с помощью выбора точки зрения за пределами нашей системы теоретизирования или объектного языка, на котором теоретизируем, поскольку «всё же есть человеческий опыт как актуально существующий процесс», независящий ни от каких концептуальных схем: «Создание некоторой вещи и полное понимание правильной идеи этой вещи являются, как правило, частями единого процесса и не могут быть отделены одна от другой без остановки этого процесса. Сам же процесс не направляется и не может направляться чётко заданной программой, так как содержит в себе условия реализации всех возможных программ».[13] Это не противоречит У. Куайну в том, что «целостность нашего так называемого знания или мнения... есть созданное человеком сооружение, которое соприкасается с опытом только по краям», «...вся наука подобна силовому полю, пограничные условия которого являются опытом».[14] Объективирующая установка системы научно-исследовательской деятельности это неизменная черта человеческой природы, в силу чего мы ограничены в приспособлении чужих концептуальных схем к нашей собственной на протяжении всего процесса понимания или перевода предложений чужого языка.

         Если у нас есть некоторая концептуальная схема, изложенная теоретическим языком и находящаяся в определённом отношении к эмпирическому опыту, проблема состоит в том, что это за отношение и что за объекты находятся в этом отношении. Согласно Д. Дэвидсону, концептуальные схемы либо нечто организуют, используя метафоры предсказаний и разделений потока опыта, либо согласовывают с чем-либо, опираясь как на метафоры предсказания, так и объяснения (соответствия опыту). Как упорядочиваемые, так и согласовываемые с чем-либо объекты представляют собой либо реальность (универсум, мир, природу), либо опыт (данные, чувственные данные, внешние раздражения, чувственные воздействия, преходящую видимость). Повторим, что, по Д. Дэвидсону, «мы не можем связать ясное значение с понятием организации единичного объекта (мира, природы и т. п.) до тех пор, пока этот объект не будет понят как состоящий из других объектов». Понятие организации единичного объекта он сравнивает с наведением порядка в шкафу, когда шкаф пуст, – в нём нет ни туфель, ни платьев, а нас просят его организовать.

         Истоки онтологии выходят на поверхность, когда теория обретает квантификационную структуру и объясняет истинностные зависимости с помощью систематического привязывания суждений к объектам. Американский философ обращается к апории о том, каким образом можно доказать асимметрию субъекта и предиката. Подобно тому, как Сократ соответствует имени «Сократ», класс мудрых объектов (или свойство мудрости) раскрывается через то, что соответствует предикату «мудрый» в предложении «Сократ мудр». Для создания же онтологии требуется бесконечное число таких предложений, однако если мы приходим к смешанной квантификации и предикатам любой степени сложности, картина изменяется. При сложной квантификационной структуре научная теория конструирует объекты, соответствующие её суждениям. Вместе с тем если используемая логика является логикой первого порядка, то нет необходимости вводить объекты, соответствующие предикатам. Этот факт не устраняет вопроса о том, существуют ли такие вещи, как универсалии или классы, но показывает, что между единичными терминами и предикатами существует различие: тогда как многие элементы языка, включая переменные, кванторы и единичные термины, вводятся как референциальные, с предикатами дело обстоит иначе.

         Принимая тезис У. Куайна о непостижимости референции и, как следствие, о неопределённости перевода, Д. Дэвидсон предпочитает пользоваться термином «относительность референции» вместо термина «онтологическая относительность». В качестве платы за эмпиричность теория может отказаться от референции, однако нельзя сказать, что теория отказалась от онтологии. В силу того, что теория соотносит каждый единичный термин с тем или иным объектом и устанавливает, какие объекты выполнимы для каждого предиката, обходясь без референции, учёный отнюдь не может обойтись без семантики или онтологии. Д. Дэвидсон резюмировал:

         «В двух словах: скудость свидетельств, касающихся значений отдельных предложений, мы компенсируем не стремлением раздобыть свидетельства значений слов, но анализом свидетельств для теории языка, к которому относится рассматриваемое предложение. Слова и тот или иной способ их связывания с объектами представляют собой конструкции, необходимые нам для внедрения теории в жизнь.

         Эта концепция построения теории значения, по сути, принадлежит Куайну. К основным воззрениям Куайна я добавил лишь предложение наделить теорию формой теории абсолютной истины. Если ей удастся обрести такую форму, то мы сможем восстановить структуру предложений, которая состоит из единичных терминов, предикатов, связок и кванторов, – с обычными онтологическими выводами. Референция, однако же, отсюда выпадает. Она не играет существенной роли в объяснении отношений между языком и реальностью».[15]

         В развитой физической теории естественный объект как объект эмпирического исследования, по сути, играет роль среднего термина: он необходим в конструкции, внедряющей слова и научные понятия в изучаемый мир, однако выпадает, когда дело касается объяснения отношений между языком и реальностью. У. Куайн дал следующую формулировку: «нет смысла говорить о том, что представляют собой объекты теории сами по себе, за пределами обсуждения вопроса о том, каким образом интерпретировать или переинтерпретировать одну теорию в другую», «смысл имеет вопрос не о том, что собой представляют объекты теории с абсолютной точки зрения, а о том, как одна теория объектов интерпретируется и переинтерпретируется в другую». Мы не можем произвольно решить, чем являются объекты вне нас, хотя бы потому что сами объекты могут непостижимым образом изменяться, тогда как все их свойства остаются при них. По У. Куайну, теория представляет собой множество полностью интерпретированных предложений с устойчивыми областями значений их переменных, однако теория может быть полностью интерпретирована лишь в относительном смысле. Тезис об онтологической относительности У. Куйан мотивировал следующим образом:

         «Предположим, мы работаем внутри некоторой теории и таким образом трактуем её объекты. Мы делаем это, используя переменные данной теории, значениями которых являются эти объекты, хотя и не существует того подлинного смысла, в котором этот универсум может быть специфицирован. В языке теории существуют предикаты, посредством которых одна часть этого универсума отличается от другой, и эти предикаты отличаются один от другого чисто по тем ролям, которые они играют в законах теории. Внутри такой предпосылочной теории мы можем показать, как некоторая субординированная теория, чей универсум является какой-то частью предпосылочного универсума, может путём переинтерпретации быть сведена к другой субординированной теории, универсум которой будет меньшим по сравнению с первой частью. Такой разговор о субординированных теориях и их онтологиях осмыслен, но лишь относительно предпосылочной теории с её собственной примитивно выбранной и в конечном счёте непрозрачной онтологией».[16]

         Противоположным является реалистский подход к теориям, согласно которому электроны, магнитные поля и гравитационные волны считаются действительными объектами, которые наука познаёт все больше и больше. По мнению его сторонников, не существует никакой резкой границы, отделяющей наблюдаемые объекты, такие, как яблоко, от ненаблюдаемых, таких, как нейтрон. Реальны как наблюдаемые объекты, так и ненаблюдаемые: амёба не наблюдаема невооруженным глазом, но видна в микроскоп, вирус нельзя наблюдать при помощи обычного микроскопа, но его структуру вполне отчётливо видна в микроскопе электронном. Протон нельзя наблюдать непосредственно, но можно видеть его треки в пузырьковой камере. Если допустимо говорить о «реальности» амёбы, то нет оснований отрицать «реальность» протона. Ненаблюдаемые объекты, утверждают реалисты, становятся наблюдаемыми по мере разработки более мощных инструментов наблюдения: когда-то и «вирус» и «молекула» были теоретическими терминами. Эрнст Мах был так настроен против молекул как существующих «вещей», что однажды назвал их «не имеющими значения образами», однако ныне даже атомы кристаллической решетки могут быть сфотографированы посредством бомбардировки их элементарными частицами. Реалисты заявляют, что так же правильно говорить о существовании электрона, как мы говорим о существовании яблок, столов и галактик. Очевидно, что конфликт между двумя подходами, в сущности, является лингвистическим. Уже Р. Карнап отмечал, что весь вопрос в том, какой способ речи предпочитают при данной совокупности обстоятельств. Сказать, что теория есть надежный инструмент, т. е. утверждать, что предсказания наблюдаемых событий, которые она даёт, будут подтверждены опытом, в сущности, означает то же самое, что сказать, что теория истинна и что о теоретических, ненаблюдаемых объектах она говорит как о существующих. Р. Карнап полагал, что нет никакого противоречия между тезисами инструменталистов и реалистов. Противоречия не существует до тех пор, пока первые не начинают утверждать, что атомы, электроны и тому подобное реально не существуют.

         В своём семантическом антиреализме Майкл Даммит (1925 г. р.) занимает позицию, состоящую в том, что метафизическое понятие истины, будь оно реалистским или антиреалистским, не играет никакой роли в теории того, как мы понимаем языковые выражения, поскольку, как это следует из принципа онтологической относительности Куайна, нет и не может быть независимых проверок истины или обоснования утверждений. Эта критика важна для нас, поскольку М. Даммит характеризует смысл (sense) как тот аспект значения (meaning), который определяет условие, при котором предложение является истинным. В качестве семантического значения (semantic value) атомарного предложения М. Даммит принимает тот признак, обладание которым является необходимым и достаточным для атомарного предложения. Семантическое значение атомарного предложения, как и любого предложения, является именно его истинностным значением, без разницы истинно оно или нет. Первоначально мы устанавливаем, что семантическое значение сингулярного термина – это тот конкретный объект, к которому относится термин. Из этого следует, что при установлении семантического значения одноместного предиката устанавливается и для каких объектов предикат является истинным, при установлении значения двухместного предиката – для какой пары объектов он является истинным, и т. д. Для каждого объекта язык должен содержать сингулярный термин, указывающий на него. Фундаментальный принцип классической семантики гласит, что условие истины любого предложения либо выполнено, либо невыполнено. Это можно расценивать как метафизическое допущение о том, что имеется внеязыковая реальность, независимая от нашего знания о ней, а также как теорию значения – мы приписываем нашим предложениям смысл, который делает их истинными или ложными. Понятие референции выражения, данное Г. Фреге, с этой точки зрения, и есть понятие семантического значения. Смысл выражения, по М. Даммиту, это компонент его значения, который является релевантным для определения истинности предложения, в которое оно входит. Этот компонент значения и определяет семантическое значение выражения: семантические значения слов, составляющих предложение, в совокупности определяют его как истинное или ложное суждение. А когда мы говорим, что смысл слова определяет его семантическое значение, это подразумевает, что во внимание принимается и вклад внеязыковой реальности.

         В описании различия между смыслом и референцией М. Даммит заявляет, что смысл есть компонент значения, и поэтому дать теорию смысла значит дать некоторые аспекты теории того, что знает говорящий, когда что-нибудь понимает. Рассматривая смысл как определение референции, М. Даммит предполагает, что таким образом принят во внимание вклад внеязыковой действительности. Так, Фреге расценивал различие между смыслом и референцией как одно из своих фундаментальных открытий – смысл выражения состоит не только в наличии у него референции, хотя и  определяет референциальное (семантическое) значение и, поскольку семантическое значение является или истинным, или ложным, определяет его как истинное или ложное. Референция есть семантическое значение, поэтому смысл выражения определяет его референцию и, поскольку референция указывает только на истинность или ложность, определяет его как истинное или ложное при условии, что внеязыковая действительность принята во внимание и отношение языковых выражений к ней служит предметом теории значения.[17]

         Попытка построить адекватную теорию значения, соответствующую реальной языковой практике, должна, согласно М. Даммиту, учитывать истинность и обоснованность высказываний. Сначала нам следует определить, какие предложения естественного языка могут считаться утвердительными, принимая во внимание их форму, а также речевой контекст, способ и обстоятельства произнесения. Нам следует установить, при каких обстоятельствах адресант намерен утверждать или утверждает своё предложение, иными словами, при каких обстоятельствах он признаёт его истинным и обоснованным. Согласно М. Даммиту, эти обстоятельства признания предложения истинным и обоснованным в большинстве случаев и есть те обстоятельства, при которых оно действительно истинно и обоснованно; они представляют собой условия его истинности и обоснованности, его значение. Нам также следует определить значения составных частей этого предложения, что возможно путём идентификации их вклада в условия истинности и обоснованности всего предложения.

         При таком подходе собственно понятие «быть истинным» может показаться избыточным. Конечно, мы не можем что-либо говорить и понимать без соответствующих семантических знаний, но, зная только значения, мы ещё не в состоянии понимать данный язык и говорить на нём. Для того чтобы понимать и говорить на языке, мы осуществляем много разных операций, служащих выявлению значения: конструируем из звуков цепочки слов, организуем эти цепочки, чтобы они что-то обозначали, устанавливаем референцию. Но в любом случае осуществляется ряд выборов, правильность которых зависит уже не только от отдельных операций, но и от правильности заранее построенных стратегий, которые уже не являются на самом деле только частью того, что означают выражения языка. Поэтому если мы будем знать значения выражений и больше ничего, то не сможем ни говорить на языке, ни его понимать. Понимание значения, таким образом, предполагает объединение лингвистических и экстралингвистических знаний, что требует выхода как за пределы философии языка, так и традиционного логико-лингвистического анализа.

         А. Эйнштейн иронизировал по поводу отсутствия такой физической теории, символы которой нельзя было бы подходящим способом увязать с наблюдаемыми величинами. Если такие объекты как атомы и молекулы, которые с развитием классической науки получили статус естественных, не наблюдаемы непосредственно, на каком языке имеет смысл говорить о них? Что даёт основания относить нарабатываемые теоретические конструкции и наблюдаемые величины к этим объектам? Рассмотрим, каким образом складывался язык и «работала» теория значения языковых выражений в ранней квантовой физике от момента возникновения исследовательской программы Нильса Бора (1885–1962), – история которой, по мысли И. Лакатоса, есть «поистине золотое дно для методологии», – до начала её регрессии и замены программой Луи де Бройля (1892–1987).

         Исходная проблема состояла в том, что хорошо подкреплённая эмпирическими данными планетарная модель атома Резерфорда, где отрицательно заряженные электроны вращались вокруг положительно заряженного атомного ядра, как планеты вокруг солнца, противоречила теории электромагнетизма Максвелла-Лоренца, согласно которой разноимённые заряды должны были притягиваться друг к другу, а система «схлопнуться». Н. Бор высказался за то, чтобы не обращать внимания на противоречие и сознательно развивать исследовательскую программу, несовместимую с теорией Максвелла-Лоренца. Необходимо отдать себе отчёт в том, сказал он, что его теория призвана не объяснять феномены в том смысле, в каком слово “объяснение” понималось предшествующей физикой; она призвана связать между собою различные феномены, на первый взгляд независимые друг от друга, показав, что зависимость между ними существует.[18]

         Ядром программы Н. Бора послужили следующие постулаты.

         (1) Испускание (или поглощение) энергии происходит не непрерывно, как это принимается в электродинамике Максвелла-Лоренца, а только при переходе системы из одного стационарного состояния в другое. (2) Динамическое равновесие системы в стационарных состояниях определяется обычными законами механики, тогда как при переходе системы из одного стационарного состояния в другое эти законы недействительны. (3) Испускаемое при этом излучение монохроматично и соотношение между его частотой ν и общим количеством излученной энергии Е определяется по формуле Е = hν, где h – постоянная Планка. (4) Различные стационарные состояния простой системы, состоящей из вращающегося вокруг положительного ядра электрона, определяются условием, что отношение между общей энергией, излучаемой при образовании данной конфигурации, и числом оборотов электронов является целым кратным h/2. Предположение о том, что орбита электрона круговая, равнозначно требованию, чтобы момент импульса вращающегося вокруг ядра электрона был бы целым кратным h/2π. (5) Стационарное состояние любой атомной системы, при котором излучаемая энергия максимальна, определяется из условия, что момент импульса каждого электрона относительно центра его орбиты равняется h/2π.

         Успех исследовательской программы подтолкнул Н. Бора к мысли, что противоречия в основаниях исследовательской программы могут и даже должны быть возведены в принцип. Такие противоречия не должны слишком заботить исследователя, к ним можно просто привыкнуть: самое большее, чего можно требовать от теории, полагал Н. Бор, это чтобы устанавливаемые ею классификации расширяли область наблюдаемого предсказаниями новых явлений. Позднее Н. Бор отказался от требования новизны явлений. И. Лакатос так описывал процесс принятия «копенгагенской» интерпретации квантовой физики:

         «В этой новой теории пресловутый “принцип дополнительности” Бора возвёл (слабое) противоречие в статус фундаментальной и фактуально достоверной характеристики природы и свёл субъективистский позитивизм с аналогичной диалектикой и даже философией повседневного языка в единый порочный альянс. Начиная с 1925 г. Бор и его единомышленники пошли на новое и беспрецедентное снижение критических стандартов для научных теорий. Разум в современной физике отступил и воцарился анархистский культ невообразимого хаоса. Эйнштейн был против: “Философия успокоения Гейзенберга – Бора –  или религия? – так тонко придумана, что предоставляет верующему до поры до времени мягкую подушку, с которой не так легко спугнуть его”. Однако, с другой стороны, слишком высокие стандарты Эйнштейна, быть может, не позволили ему создать (или опубликовать?) модель атома, наподобие боровской, и волновую механику.

         Эйнштейну и его сторонникам не удалось победить в этой борьбе. Сегодняшние учебники физики наперебой твердят нечто вроде следующего: “Квантовая и электромагнитно-полевая концепции дополнительны в смысле Бора. Эта дополнительность – одно из величайших достижений натуральной философии. Копенгагенская интерпретация квантовой теории разрешила древний конфликт между корпускулярной и волновой теориями света. Эта контроверза пронизала всю историю оптики: от Герона из Александрии, указавшего прямолинейность распространения света и геометрические свойства процессов отражения (1 в. н. э.) к Юнгу и Максвеллу, исследовавшим интерференцию и волновые свойства (XIX в.). Лишь в первой половине XX века квантовая теория излучения, вполне по-гегелевски, полностью разрешила этот спор”».[19]

         По замыслу Бора, вначале должна была состояться теория атома водорода. Его первая модель состояла из ядра-протона и электрона на круговой орбите; впоследствии он вычислил эмпирическую орбиту электрона в фиксированной плоскости и отказался от неподвижного ядра и фиксированной плоскости вращения электрона. Н. Бор хотел учесть возможность вращения (спин) электрона и распространить свою программу на структуру сложных атомов и молекул с учётом воздействия на них электромагнитных полей. Этот замысел референции существовал с самого начала. И. Лакатос отмечал, что идея аналогии между строением атома и планетарной системой уже намечала в общих чертах весьма обнадеживающую, хотя длительную и нелёгкую, программу исследований и даже указывала достаточно ясные принципы, которыми эта программа должна была руководствоваться. Кроме этой аналогии, у Н. Бора имелась и другая фундаментальная идея – «принцип соответствия». Датский физик полагал, что поведение квантовомеханической системы стремится к классической физике в пределе больших квантовых чисел. С методологической точки зрения, это означает, что любая новая исследовательская программа не находится в полном противоречии с предшествующей и хорошо проверенной научной теорией, но даёт те же следствия в некотором предельном приближении. Вторая часть пятого постулата была развита Н. Бором, когда стала использоваться им как ведущий принцип в более тонких моделях, имеющих дело с интенсивностью и состояниями поляризации. При этом Н. Бор не придавал ей метафизического смысла: по его мнению, это было временное правило, которым следовало пользоваться до тех пор, пока классическая теория электромагнетизма и, возможно, механика не будут заменены.

         Первым шагом в реализации исследовательской программы Н. Бора была модель 1913 года, которая предсказала факты, до этого не предсказуемые ни одной из предшествующих теорий, – длины волн спектральных линий водорода в ультрафиолетовой и инфракрасной областях, открытые вскоре Лайманом, Брэккетом и Пфундом. Вместе с тем не всё новое содержание первой модели Бора нашло подкрепление. Модель претендовала на предсказание всех спектральных линий водорода, однако были получены экспериментальные свидетельства о таких водородных сериях, которых не могло быть по первой модели Бора. Это были аномальные ультрафиолетовые серии Пикеринга-Фаулера. Пикеринг открыл эти серии в 1896 г. в спектре звёзд. После того как первый член серии был подтверждён наблюдениями во время солнечного затмения 1898 года, Ральф Фаулер (1889–1944) получил всю серию в экспериментах с разрядной трубкой, содержащей смесь водорода и гелия, и дал приемлемое объяснение, почему гелий не должен приниматься в расчёт при образовании этих серий. Результаты экспериментаторов не произвели на датского физика особого впечатления, который, не сомневаясь в точности экспериментов или осуществимости их наблюдений, поставил под сомнение теорию наблюдения. В рамках своей исследовательской программы Н. Бор разработал новую модель: ионизованный атом гелия, ядро которого имело заряд равный удвоенному заряду протона, с единственным электроном на орбите. Одна модель была переинтерпретирована Н. Бором в другую, которая предсказывала ультрафиолетовые серии в спектре ионизованного гелия, совпадавшие с сериями Пикеринга-Фаулера. По словам И. Лакатоса, это была соперничающая теория. За что же она соперничала как не за референцию – интерпретацию наблюдаемых в эксперименте спектральных линий? Прежде всего, это была теория значения, обуславливающая референцию наблюдений к атому гелия. Н. Бор предложил решающий эксперимент, предсказав, что серии Фаулера могут быть получены в разрядной трубке со смесью хлора и гелия. Даже не взглянув на приборы, Н. Бор объяснил экспериментаторам каталитическую роль водорода в эксперименте Фаулера и хлора в предложенном им самим эксперименте и продемонстрировал свою правоту. Таким образом, очевидное поражение исследовательской программы датского физика было превращено в победу референции наблюдаемых спектральных линий, предлагаемой теорией Н. Бора, к атому гелия, а не водорода.

         Победа была вскоре оспорена. Признав, что его серии относились не к водороду, а к гелию, Фаулер заметил, что длины волн в его сериях значительно отличались от значений, предсказанных моделью Бора, а значит и опровергали её. Н. Бор отверг аргументы Фаулера: предсказанные им значения основывались на грубых подсчётах, в основу которых было положено вращение электрона вокруг неподвижного ядра, а на самом деле электрон вращается вокруг общего центра тяжести и, как следствие, теоретическая модель была модифицирована. Фаулер вынужден был признать, что Бор опять прав. Явное опровержение модели Бора превратилось в победу модифицированной модели, которая могла быть разработана в рамках исследовательской программы Бора без каких бы то ни было стимулов со стороны наблюдения или эксперимента, за что теория Бора получила со стороны А. Эйнштейна оценку как одно из величайших открытий.[20]

         И. Лакатос отмечал, что развитие исследовательской программы Бора шло как по заранее намеченному плану. Следующим шагом было вычисление эллиптических орбит, сделанное Арнольдом Зоммерфельдом (1868–1951) в 1915 г. Немецкий физик установил, что возрастание числа возможных стационарных орбит не ведёт к увеличению числа возможных энергетических уровней, что, по видимости, означает невозможность решающего эксперимента, способного привести к выбору между эллиптической и круговой орбитами. Электроны вращаются вокруг ядра со скоростью, близкой к скорости света, и, следовательно, в соответствии с механикой Эйнштейна, их ускорение приводит к заметному изменению массы. Внося релятивистские поправки, А. Зоммерфельд получил новый порядок энергетических уровней и «тонкую структуру» спектра, что потребовало значительно большей «математической изощрённости», чем разработка первых моделей. И хотя теория А. Зоммерфельда была несовместима с первыми моделями Бора, многие недостатки первых моделей Бора были превращены А. Зоммерфельдом и его мюнхенской школой в победы исследовательской программы Бора и того языка, на котором было дано описание квантово-механической реальности. В то же время подобно тому, как в 1913 г. А. Эйнштейн остановился в нерешительности перед впечатляющим прогрессом квантовой физики, сам Н. Бор был неуверен, найден ли язык для новых явлений.

         И. Лакатос подчёркивал, что так же, как ранее Бор перехватил инициативу у Эйнштейна, в 1916 г. Зоммерфельд перехватил инициативу у самого Бора. П. Фейерабенд объяснял это тем, что в Мюнхене использовались более конкретные и потому более понятные формулировки, что привело к достижению больших успехов в систематизации спектров и в применении векторной модели, тогда как в Копенгагене были сдержаны по отношению к слишком определённым формулировкам, выражались более осторожно и более общо, что затрудняло понимание.[21] И. Лакатос настаивал на том, что разбор П. Фейерабенда слишком тенденциозен и преувеличивает разочарование Н. Бора противоречием старой (до 1925 г.) квантовой программе, а с другой стороны, придаёт чересчур большое значение тому, что А. Зоммерфельд был менее озабочен проблемой противоречия в основаниях старой программы, чем сам Н. Бор.

         Со своей стороны отметим, что обе эти интерпретации, данные И. Лакатосом и П. Фейерабендом, не отменяют самого существа исследовательской деятельности, связанной с семантическими и прагматическими аспектами научного языка и затем, как следствие, с референцией получаемого знания. Эти аспекты получили своё развитие в разных центрах европейской физической науки: разработку атомной теории в Мюнхене, Гёттингене и Копенгагене В. Гейзенберг связывал с тремя направлениями работы – феноменологическим, математическим и концептуальным.[22] Феноменологическое направление стремилось привести в осмысленную связь новые данные наблюдений, представить их взаимосвязь в математических  формулах, которые казались бы более или менее приемлемыми в свете общепринятой физики. Математическое направление трудилось над описанием природных процессов посредством тщательно проработанного математического формализма, по возможности отвечающего требованиям чистой математики с её строгостью. Концептуальное, или философское, направление заботилось, прежде всего, о прояснении понятий, позволяющих в конечном счёте описать природные процессы. Школу А. Зоммерфельда в Мюнхене В. Гейзенберг относил к феноменологическому методу, центр в Гёттингене во главе с М. Борном – к математическому направлению, концептуальную же разработку атомной теории осуществлял Н. Бор в Копенгагене.

         Противоречия в основаниях квантовой механики стали причиной возникновения неклассических моделей квантовых объектов. В статье, посвящённой памяти Макса Планка (1858–1947), Макс Борн (1882–1970) писал:

         «Разумеется, само по себе введение кванта действия ещё не означало возникновения истинной квантовой теории. <…> Трудности, вызываемые введением кванта действия в общепризнанную классическую теорию, были ясны с самого начала. Со временем они не уменьшались, а возрастали; хотя по ходу исследований кое-какие из них преодолевались, в теории всё равно зияли бреши, которые не могли не тревожить самокритичных теоретиков. В основу теории Бора легла гипотеза, которая несомненно была бы отвергнута любым физиком предшествующего поколения. С тем, что некоторые внутриатомные квантованные орбиты играют особую роль, ещё можно было смириться; труднее было согласиться с тем, что электроны, движущиеся с ускорением по криволинейным траекториям, не излучают энергию. Но допущение о том, что точно определённая частота излучаемого кванта световой энергии должна отличаться от частоты излучения электрона, в глазах теоретика, воспитанного в классической школе, выглядело невероятным монстром. Тем не менее, вычисления решают всё, и столы начинают вертеться. Если вначале это выглядело как остроумный приём, с помощью которого новый и странный элемент с наименьшим трением подгонялся под существующую систему общепринятых представлений, то затем, захватчик, освоив чужую территорию, стал изгонять с неё прежних обитателей; теперь уже ясно, что старая система треснула по швам, и вопрос только в том, какие швы и в какой мере ещё можно сохранить».[23]

         Общим выводом из развития ранней квантовой теории является тот факт, что лишь немногие эксперименты имеют действительное значение для развития исследовательских программ. Дают ли крупномасштабные проверки и опровержения те эвристические подсказки для теоретической деятельности, которые оправдывали бы слишком большую суету вокруг уже полученных данных? Ведь если исследовательская программа не согласуется с известными фактами, теоретики видят причину в экспериментальной технике, считают несовершенными теории наблюдения, лежащие в основе экспериментальной техники, и получают новые факты, исправляя данные экспериментаторской деятельности. И. Лакатос, напомним, полагал, что для того, чтобы осознать необходимость замены теории, не нужны, как правило, никакие опровержения, а подвергать только что возникшую исследовательскую программу жёстким критическим интерпретациям – опасная методологическая черствость: «Первые варианты такой программы и применяться-то могут только к "идеальным", несуществующим объектам; нужны десятилетия теоретической работы, чтобы получить первые новые факты. <…> Диалектика исследовательских программ поэтому совсем не сводится к чередованию умозрительных догадок и эмпирических опровержений. Типы отношений между процессом развития программы и процессами эмпирических проверок могут быть самыми разнообразными; какой из них осуществляется – вопрос конкретно-исторический».[24]

         Когда некоторые предсказанные моделями А. Зоммерфельда спектральные линии не были получены экспериментально, Вольфганг Паули (1900–1958) предложил вспомогательную гипотезу – «принцип исключения», с помощью которого не только закрыл теоретические бреши, но и придал новый вид периодической системе элементов и предсказал ранее неизвестные факты. Однако образец квантово-механического рассуждения и языка уже был задан Н. Бором и «работал» успешно: математический формализм квантовой механики прочно утвердился, хотя ещё и не был окончательно разработан, а физики ещё не знали, насколько математический язык применим к явлениям. Временами очередной вариант исследовательской программы Бора требовал только незначительного усовершенствования, как, например, замены массы на уменьшающуюся массу; иногда – новой утонченной математики, к примеру, математического аппарата, применяемого при решении задач со многими телами, либо новых физических вспомогательных гипотез. Всё это бралось либо из наличного знания, в частности, из теории относительности, либо изобретались заново, как, например, принцип Паули. Уже к концу 1925 г. появились некоторые конкретные предположения, как в целях подлинного понятийного прояснения атомной теории применять математический формализм на деле.

         Наука вынуждена полагаться на язык классической физики хотя бы для того, чтобы описать работу измерительных приборов. Наука вынуждена полагаться и на естественный язык, поскольку это язык, на котором люди говорят о привычном для них мире, язык, способный дать учёным уверенность, что они действительно постигают природу. В то же время научные результаты можно эксплицировать только с помощью строгих определений, и здесь уже нельзя обойтись без точности и ясности абстрактного математического языка и таких же абстрактных его объектов. «Эта необходимость всё время переходить с одного языка на другой и обратно, – подчёркивал В. Гейзенберг, – является, к несчастью, постоянным источником недоразумений, так как зачастую одни и те же слова применяются в обоих языках. Трудности этой избежать нельзя. Впрочем, было бы полезно постоянно помнить о том, что современная наука должна использовать оба языка, что одно и то же слово на обоих языках может иметь весьма различные значения, что по отношению к ним применяются разные критерии истинности и что поэтому не следует спешить с выводом о противоречиях».[25]

         Необходимость постоянно переходить с одного языка на другой и обратно привела Н. Бора к формулировке принципа дополнительности,[26] количественное выражение которого было дано В. Гейзенбергом в соотношении неопределённостей, фиксирующем границы применимости к квантовым объектам кинематических и динамических переменных, заимствованных из классической физики. Формула В. Гейзенберга сделала ясным тот факт, что в исследовательской деятельности понятия механики Ньютона не могут применяться без ограничений: для вычисления механического процесса необходимо знать одновременно и с одинаковой точностью местоположение и скорость в определённый момент времени, но именно это, согласно принципу неопределённости, невозможно. В области применимости механики Ньютона все стороны и свойства данного объекта могут быть в принципе обнаружены при помощи одной экспериментальной установки. Несмотря на то, что на практике для изучения разных сторон явления зачастую используются разные установки, полученные таким путём данные складываются и комбинируются в одну связную картину поведения объекта исследования. Ситуация в квантовой механике обратная: «данные об атомных объектах, полученные при помощи разных экспериментальных установок, находятся в своеобразном дополнительном отношении друг к другу».[27] Физикам пришлось признать, что такого рода данные, хотя и кажутся противоречащими друг другу при попытке скомбинировать их в одну картину, на самом деле исчерпывают всё, что наука может знать о предмете. Понятие дополнительности, не ограничивая стремление учёного сообщества задавать природе вопросы в форме экспериментов, характеризует возможные ответы, получаемые, когда взаимодействие между измерительным прибором и объектом составляет нераздельную часть явления.

         В. Гейзенберг объяснял, что разные наглядные образы, каждый из которых описывает атомную систему и вполне согласуется с определённым экспериментом, тем не менее, по Н. Бору, исключают друг друга: «К примеру, боровский атом можно описать как планетарную микросистему: в центре атомное ядро, а на периферии – вращающиеся вокруг него электроны. Но для других экспериментов было бы целесообразно представить себе, что атомное ядро окружено системой стоячих волн и частота волн имеет определяющее значение для характеристики испускаемого атомом излучения. Наконец, атом можно рассматривать также как предмет химии, можно посчитать тепловые характеристики реакций его соединения с другими атомами, но в таком случае уже нельзя ничего сказать о движении электронов. Следовательно, эти различные образы правильны в каждом случае, когда применение их уместно, но они противоречат друг другу, и поэтому их называют дополнительными друг другу».[28] Неопределённость, которой отмечен каждый из этих образов исследуемого объекта и которая выражена соотношением неопределённостей Гейзенберга, позволила избежать логического противоречия между ними.

         Наконец исследовательская программа Н. Бора иссякла. Гипотезы ad hoc множились и не сменялись объяснениями, которые обогащали бы её содержание. Так, боровская теория совместного спектра предсказывала формулу для двухатомных молекул, но формула была опровергнута. Приверженцы теории смогли объяснить факты путём замены множителей, но это было явным приёмом ad hoc. Дикие и необузданные, по словам И. Лакатоса, фантазии выдвигались в качестве научных гипотез и не приносили ощутимых плодов, теория опаздывала с открытиями «фактов». С накоплением бесплодных противоречий и гипотез ad hoc программа Бора вступила в регрессивную фазу и начала, как сказал бы К. Поппер, «терять свой эмпирический характер». Новая соперничающая исследовательская программа – волновая механика – уже в первом варианте Л. де Бройля (1924) объяснила квантовые условия М. Планка и Н. Бора и привела к открытиям новых фактов в экспериментах Дэвиссона и Джермера. Первая работа Эрвина Шрёдингера (1887–1961) по волновой механике решала задачу определения энергетических уровней в атоме водорода просто как проблему отыскания собственных значений для трёхмерных материальных волн. Физическая же картина, из которой исходил Шрёдингер, принадлежала Л. де Бройлю, и предлагала совершенно иную референцию математического формализма – не к корпускуле, а к волне, чем принятая прежде за основу атомная модель Бора. Понятие электронной орбиты в этой картине отсутствовало вовсе, а определение энергетических уровней стационарных состояний сводилось к проблеме собственных значений в линейной алгебре. Язык волновой механики Э. Шрёдингера и квантовой механики М. Планка и М. Борна обнаружил математическую эквивалентность – обе теории допускали взаимное преобразование.

         Референция математического формализма к настоящим трёхмерным материальным волнам, сравнимым с электромагнитными, поставила Э. Шрёдингера перед неразрешимыми трудностями. Э. Шрёдингер намеревался полностью изгнать из квантовой теории квантовые переходы, изгнать из квантовой теории квант действия, пока не убедился, что квантовые переходы являются существенной частью атомных процессов. Следуя его доказательству эквивалентности, М. Борн исследовал шрёдингеровские волны не в трёхмерном, а в многомерном конфигурационном пространстве и высказал гипотезу, что квадрат волновой функции можно считать мерой вероятности существования соответствующей конфигурации. Это было равносильно тезису, что материальные волны в трёхмерном пространстве не позволяют удовлетворительным образом описать природу квантовых объектов, и позволяло сделать вывод о том, что квантовая теория содержит определённый статистический элемент. Однако и после этого полное понятийное осмысление, как отмечал В. Гейзенберг, ещё нельзя было считать достигнутым: физики всё ещё не знали, как описать на языке квантовой механики столь легко поддающийся наблюдению феномен, как траектория электрона в камере Вильсона.

         По мере того как одна теория объектов интерпретировалась и переинтерпретировалась в другую, Н. Бор неоднократно подчёркивал, что обычный язык физики явно недостаточен для описания атомных процессов. Выяснить, какие понятия этого языка следует сохранить, какие – отбросить, оказалось непростым делом. В. Гейзенберг хотел распространить квантовомеханический формализм и его выводы на весь остаток старых понятий, который сохранился бы в новом языке. М. Борн готов был опираться на обе, на первый взгляд исключающие друг друга, теории изучаемого объекта – волновую и корпускулярную атомные теории, и, отталкиваясь от них, выстраивать правильную систему понятий. В частной беседе с В. Гейзенбергом А. Эйнштейн высказал мысль, что лишь теория решает, какие явления мы можем наблюдать, – мысль, аналогичную тому, что впоследствии У. Куйан сформулировал как тезис о теоретической нагруженности фактов. Решение проблемы могло быть получено как ответ на иную постановку вопроса. В. Гейзенберг признавал:

         «Не имело смысла спрашивать: “Как представить траекторию в камере Вильсона?” Необходимо было, наоборот, спросить: “Может быть, при наблюдении природы имеют место лишь такие экспериментальные ситуации, которые можно представить с помощью математического формализма квантовой теории?” <…> Ответ в таком случае напрашивался сам собой в форме принципа неопределённости. Понятие траектории надлежит применять лишь со степенью неточности, характеризующейся тем, что произведение неопределённости местоположения на неопределённость сопряжённого импульса не может стать меньше кванта действия Планка. Бор пришёл к аналогичным уточнениям языка благодаря сформулированному им понятию дополнительности, и лишь теперь впервые можно было ясно сказать, что следует понимать под ситуацией наблюдения и как представить её в математических формулах».[29]

         В последующих своих вариантах волновая механика, обогнав, подчинив и вытеснив исследовательскую программу датского физика, объяснила факты, ради которых Н. Бор выдвигал гипотезы ad hoc и прибегал к «конвенционалистским уловкам». В конце концов в 1927 г., по свидетельству В. Гейзенберга, когда Н. Бор начал говорить о трудностях, связанных с языком, о недостаточности всех наших выразительных средств, с которой заранее приходится считаться, если мы вообще собираемся заниматься наукой, как его радует то, что эта недостаточность находит для себя математически ясное выражение в самых первоосновах атомной теории, кто-то из его друзей тихо сказал: «Но ведь тут нет совершенно ничего нового, Нильс, десять лет назад ты излагал нам всё точно таким же образом».[30]

         Итак, физики нашли, на каком языке нужно говорить о квантовых объектах, чтобы, к примеру, описать феномен движения электрона. С точки зрения классической рациональности, науке пришлось заплатить за это очень высокую цену: истолкование означало, что волновой пакет, представляющий электрон, изменяется в каждой точке наблюдения. Около каждой капельки воды в камере Вильсона экспериментаторы получают новую информацию о состоянии электрона и потому должны заменять исходный волновой пакет новым, соответствующим новым данным. Это означает, что, зная траекторию электрона, мы не сможем приписать ему никакого определённого импульса. Исследователь может говорить лишь о том, с какой вероятностью в практических условиях эксперимента мы можем встретить электрон в определённой точке или установить величину его скорости. Определение состояния электрона намного абстрактнее, чем исходная картина его траектории. Математически электрон описывается вектором в Гильбертовом пространстве, который показывает вероятность результатов всех экспериментов, какие можно провести над электроном в данном состоянии, изменяющемся при получении любой новой информации.

         Очевидно, что такое определение состояния частицы вело к очень большой перемене в описании природных явлений, в понимании и отношении к объекту исследования. Целый ряд физиков – среди них А. Эйнштейн, М. Планк, Э. Шрёдингер – не принимал это определение, сохраняя твёрдую веру в возможность объективного, в смысле классической физики, описания состояний атома как объекта исследования. Прежде весь язык науки был основан на ньютоновском понимании объективности, понятия «измерение», «положение», «энергия», «температура» опирались на классическую физику и её представление об объективности. Физикам казался недопустимым тезис о том, что подобное объективное описание атомных процессов невозможно, что состояние электрона возможно определить только через вектор в Гильбертовом пространстве. В 1954 г. за несколько месяцев до своей кончины А. Эйнштейн, когда речь зашла об интерпретации квантовой механики, специально для автора принципа неопределённости повторил несколько раз: «Я согласен, что каждый эксперимент, результаты которого поддаются расчёту с помощью квантовой механики, кончится так, как вы говорите; тем не менее подобная схема не может служить окончательным описанием природы».[31]

         Одним из последствий открытия Полем Дираком (1902–1984) антиматерии в 1931 г. было полное крушение старого понятия элементарной частицы, которая фактически оказалась не элементарной. При столкновении двух элементарных частиц очень высоких энергий возникает огромное число новых элементарных частиц. По существу, частицы  представляют собой сложные системы многих тел и обнаруживают в себе все структурные взаимосвязи, характерные, к примеру, для молекул или любых других объектов подобного рода. Вакуум, как основное состояние, в соответствии с теорией П. Дирака, оказался сложной динамической системой – объектом, заполненным недоступными наблюдению частицами отрицательной энергии, а, может, и бесконечным числом виртуальных пар позитронов и электронов.  В докладе, прочитанном 26 мая 1975 г. в Гёттингене, В. Гейзенберг предположил, что подобно тому как теории относительности пришлось пожертвовать старым понятием одновременности, а квантовой механике – понятием электронных орбит, физике элементарных частиц предстоит пожертвовать понятием деления и понятием «состоит из». История новейшей физики учит, резюмировал он, что отказ от прежних понятий даётся с гораздо большим трудом, чем усвоение новых: крайне трудно удержаться от постановки вопросов, направленность которых определяется старыми понятиями, в то время как мельчайшие единицы материи не есть физические объекты в обычном смысле слова. Элементарные частицы суть формы, структуры, о которых можно говорить однозначно только на языке математики. Центральная проблема современной теоретической физики, в формулировке В. Гейзенберга, состоит в математической формулировке закона природы, определяющего поведение элементарных частиц, удовлетворительная теория которых могла бы стать и общей теорией физики и всего относящегося к физической науке.[32]

         Квантовая механика дала убедительный пример того, что У. Куайн назвал «непостижимостью референции». Тезис Куайна состоял в том, что не существует способов определить, к чему относятся единичные термины или по отношению к чему являются истинными предикаты. Но поскольку, как замечал В. Гейзенберг, крайне трудно удержаться от вопросов, заложенных в самом нашем языке, некоторые физики в попытке ответа на демокритовский вопрос «Из чего состоит такой-то объект и какова геометрическая или динамическая конфигурация меньших частиц в этом более крупном объекте?» до сих пор заняты поисками «настоящих» элементарных частиц. В начале 1970-х гг. их надежды возлагались на кварки. Однако даже если бы кварки и оказались «настоящими» элементарными частицами – заметим, что современная физика полагает, что кварки делимы, – мы всё равно не смогли бы утверждать, что протон состоит из трёх кварков.[33] Нам пришлось бы говорить, мотивировал В. Гейзенберг, что иногда протон, пожалуй, и состоит из трёх кварков, но в другие моменты он может состоять из четырёх кварков и одного антикварка или из пяти кварков и двух антикварков и т. д.

         Развитие понятий квантовой механики служит весомым аргументом в пользу тезиса Д. Дэвидсона о том, что в качестве платы за эмпиричность теория может отказаться от референции, но не от онтологии. Мы можем сказать, что в природе есть атомы и электроны, в науке – знание об атомах и электронах, однако не существует такого индивидуализированного объекта референции, которому бы в языке науке был сопоставлен сингулярный термин, указывающий на него. Квантовая механика соотносит понятия математического формализма, будь то квант действия, волновая функция или угловой импульс, с тем или иным объектом – атомом, электроном, электронным облаком – и устанавливает, какие объекты выполнимы для каждого предиката обходясь без референции, поскольку не существует такого индивидуализированного объекта, на какой эти термины и предикаты можно было бы «наклеить». Так, Гейзенберг полагал, что физикам следовало бы искать не столько фундаментальные частицы, сколько фундаментальные симметрии. Ведь что такое атом Н. Бора? Существует ли для него идентифицирующая референция к некоторому индивидуальному представителю класса объектов, называемых атомами? Боровский атом можно описать и как планетарную микросистему с ядром в центре и вращающимся электроном на периферии, и как атомное ядро, окружённое системой стоячих волн, где частота волн имеет определяющее значение для характеристики испускаемого атомом излучения, и как предмет химии с вычисленными тепловыми характеристиками реакций его соединения с другими атомами. Какая картина атома как объекта исследования единственно правильна? Неклассическая физика утверждает, что правильна та картина, которая согласуется с данным экспериментом и данными экспериментальными установками. Вместе с тем могут быть правильны и другие – с другими экспериментальными установками и другими эмпирическими результатами: все они находятся в дополнительном отношении друг к другу. Различные эксперименты выявляют то волновую, то корпускулярную природу атомной материи.

         В то же время, обходясь без референции, физик-теоретик отнюдь не может обойтись без семантики или онтологии, и Д. Дэвидсон термину У. Куйана «онтологическая относительность» резонно предпочитал термин «относительность референции». Повторим, что, с точки зрения Д. Дэвидсона, при обретении теорией формы теории абсолютной истины, мы можем вернуться к структуре предложений, состоящей из единичных терминов, предикатов, связок и кванторов, с обычными онтологическими выводами. Референция же отсюда выпадает, поскольку не играет существенной роли в объяснении отношений между языком и реальностью.

 

 

 

§ 2. «Трансформация философии»: деятельностный подход и рациональность коммуникативного опыта

 

         Развитие квантовой механики позволило учёным усмотреть в классической научной объективности процессы объективации смысла и онтологические основания исследовательской деятельности, позволило отделить объект от собственной мыслительной и предметной деятельности учёных, а точнее – осознать, что объект с его собственной жизнью и законами этой жизни противопоставлен исследователю самой организацией исследовательской деятельности, а не природой. Объект оказался существующим в деятельности и относительно деятельности самих учёных – либо внутри деятельности, либо в отношении к ней, либо только по её законам, либо по законам деятельности и материала (деятельностного и природного) как искусственно-естественный объект, либо только по законам самого объекта как естественный объект классического естествознания.[34] В противоположность гипостазированию, наделяющему объект самостоятельным, независимым от исследователя существованием, этот механизм объективации содержания исследовательской деятельности рефлексивен: содержание деятельности постоянно подвергается изменению исходя из самоописания системы коллективной деятельности, в котором предшествующее самоописанию состояние возможно только теоретически отделить от последующего. Как отмечал Гровер Максвелл (1918–1981), «до сих пор нет критерия, который позволил бы нам провести строго определённую границу между “наблюдением” и “теорией”. Конечно, часто нам будет казаться удобным провести такую до некоторой степени случайную границу, но её место будет зависеть от контекста».[35] Игровые отношения текста с контекстом организуются в семиотическом пространстве, исходными точками которого оказываются не отдельные изолированные слова, знаки и подразумеваемые ими смыслы, а отношения минимально двух знаков (или двух текстов, взятых как знак). Смыслы сталкиваются, находятся в движении между полной тождественностью и абсолютным несоприкосновением.

         Лингвистический поворот в философии породил радикальный тезис о том, что всё есть язык: мир это текст и безотносительно к языку, понимаемому как знаковая деятельность, а, значит, и к человеку это ничто, внетекстовой реальности не существует. Семиотика, наука о знаках, не исключает, что в качестве знаков выступают не только слова и предложения естественных и искусственных языков, но, вообще говоря, любые предметы, созданные человеком или втянутые в круг его интересов, имеющие то или иное значение, выражающие те или иные отношения, несущие ту или иную информацию.[36] По отношению ко всему пространству смыслов-значений состоящего из знаков текста, постигаемому во всей совокупности возможных связей смыслов между собой и каждого из них внутри целого, каким является сам текст и восполнение его до контекста, отечественный литературовед и семиотик Ю. М. Лотман (1922–1993) употребил термин «объёмный смысл».[37] Объёмный смысл обладает памятью о своих прошедших состояниях и умеет «предчувствовать» будущие. Его границы размыты, их определённость обусловлена самоописанием рефлексивной системы, какой является и система научно-исследовательской деятельности, и не может быть установлена раз и навсегда в силу игровой непредсказуемости смысловых взрывов – научных и культурных революций, социальных потрясений или экономических кризисов.

         Благодаря рефлексивной объективации смысла – объективации смысла в рефлексивной позиции – мы достигаем более глубокого понимания как физических, так и социальных проблем. Философская проблематика вообще вся выстраивается в конструктивном поле рефлексивного осмысления: всякий раз нам необходимо учитывать, что сами эти категории – «мышление», «чувства», «ощущения», «представления» и подобные им получены путём того, что называется рефлексивной объективацией.[38] Однако и в научном исследовании выводы, ничего не добавляющие к наблюдаемой эмпирической закономерности, а лишь констатирующие её, не представляют теоретической ценности. Для того чтобы разобраться в действительном, необходим рефлексивный выход в пространство возможного или, как говорят сами учёные, мысленный эксперимент. Последний есть не что иное, как идеализированный опыт, невозможный в реальных условиях, но производимый вне них или за ними. Для того чтобы «открыть» закон учёный-теоретик, подобно метафизику, должен совершить выход в семиотическое пространство с отсутствующим предметным значением – референтом, к которому можно было бы отнести производимый в ходе идеального экспериментирования смысл. Наука начинается с недоверия к интуитивным выводам, базирующимся на непосредственном наблюдении и ведущим по ложному следу. Об этом свидетельствует масса открытий, сделанных со времён Галилея и Ньютона. Учёный, оставаясь в объективирующей установке, что называется, включает воображение. Он более не ссылается на то, что видит глазами, но привязывает свои рассуждения к тому, что видит умом. Предметные референты остаются теми же – «солнце всходит и заходит» – и всё же не теми: меняется знание о происходящем, меняется смысловая картина действительности – «планета вращается вокруг своей оси».

         Объективация «объёмного смысла» не возможна без рефлексивного выхода в мысленный эксперимент, в теоретизирование, в проблемное метафорическое поле контекста. Так, используя теорию тропов для изучения исторического дискурса, Н. Уайт отмечает: «Метафора не даёт образа вещи, которую она стремится охарактеризовать, она даёт направление для поиска списка образов, связанных с такой вещью. Она более функционирует как символ, чем как знак, который, так сказать, таков, что даёт нам более не описание или отражение представляемой вещи, но указывает нам какие образы искать в нашем культурном коде для того, чтобы определить, как нам следовало бы переживать по поводу представленной вещи».[39] А. Эйнштейн и Л. Инфельд пишут: «…закон инерции нельзя вывести непосредственно из эксперимента, его можно вывести лишь умозрительно – мышлением, связанным с наблюдением. Этот идеализированный эксперимент никогда нельзя выполнить в действительности, хотя он ведёт к глубокому пониманию действительных экспериментов».[40] В силу огромных достижений механики во всех её приложениях и частях уверенность в том, что с помощью простых сил, действующих между неизменными объектами, могут быть описаны все явления природы, укрепилась и на протяжении двух столетий после Галилея и Ньютона оказывала влияние на естественнонаучные изыскания.

         В девятнадцатом столетии условие полного понимания природы виделось Г. Гельмгольцу в том, чтобы задача сведения физических явлений к неизменным силам притяжения или отталкивания, величина которых целиком зависит от расстояния, была разрешимой. Если бы наука развивалась по линии, намеченной немецким физиком, мы были бы благодарны ей за кинетическую теорию вещества, но ничего бы не ведали о квантовой механике, неопределённостях Гейзенберга, дополнительности Бора, корпускулярно-волновом дуализме, теории относительности и других физических сущностях и явлениях, открытием которых мы обязаны неклассической рациональности. Однако и в рамках классической рациональности рефлексивная объективация смысла, не доверяющая интуиции, но проверяющая её, подвергающая очевидное дедуктивному сомнению, играет не последнюю роль. И. Ньютон не опредмечивал силы дальнодействия – его знаменитый принцип «гипотез не измышляю» направлял исследование на поиск математического смысла наблюдаемых явлений, независимо от того, гипостазирован ли этот смысл или нет. Оценив значение открытий Галилея и Ньютона, физики поставили вопрос о природе механического движения, фундаментальный вопрос о том, как нам следует понимать его природу, поиски ответа на который стали руководящей идеей в дальнейших исследованиях.

         В рефлексивной позиции учёный получает возможность подойти не только к обобщению эмпирического опыта и выявлению законов, связывающих данные в опыте явления, но и к пониманию того, что делает эмпирический опыт именно таким, каков он есть. Ведь мир может быть иным, одним из возможных, но мир именно такой, какой он есть. Так, Галилей, желая понять, почему нам с Земли кажется, что Солнце вращается вокруг Земли, хотя на самом деле всё обстоит иначе, вывел принцип относительности, согласно которому все инерциальные системы отсчёта эквивалентны. Но Земля движется с ускорением, Земля как планета – неинерциальная система отсчёта; Эйнштейн обобщил этот принцип в специальной теории относительности, согласно которой все, неинерциальные в том числе, системы отсчёта с точки зрения протекания физических, химических, биологических и других процессов могут рассматриваться как эквивалентные. На каждом шаге своего исследования Эйнштейн был вынужден задумываться над основаниями эмпирического опыта и ставить мысленный эксперимент. Таким образом, неклассическая рациональность, возникающая из рефлексивных процедур осмысления, требует постоянной организации научного исследования под знаком упрямого вопрошания, почему опыт именно такой и никакой другой.[41]

         В исследовательской деятельности философы науки различают рефлексивные теории и теории эмпирические, позитивистские.[42] Позитивистские теории обобщают эмпирический опыт, выявляя законы реальности такой, как она нам дана. Рефлексивные теории строятся на ясно сформулированных постулатах, пусть даже и противоречащих эмпирическому опыту, но объясняющих, почему эмпирический опыт именно таков – почему для наблюдателя с Земли кажется, что Солнце всходит и заходит. Рефлексивные теории допускают множество описаний реальности (к примеру, пространственно-временная кинематическая и причинная динамическая картины процессов в квантовой механике), однако исходят при этом из требования, чтобы использование классических понятий в создаваемых теоретических моделях было свободным от противоречий (принцип соответствия Н. Бора). Физики столкнулись с проблемой интерпретации квантовомеханической реальности, когда обычное понимание наблюдения физической системы, требующее исключения всяких внешних воздействий, в том числе и воздействий, обусловленных наблюдением, не могло быть реализовано: понятия пространства и времени утратили непосредственный смысл. В силу целостного характера взаимодействия объекта и средств наблюдения стало невозможно однозначно определить состояние физической системы: о причинности в обычном смысле слова больше не могло быть и речи. Включение наблюдателя в физическую систему привело к тому, что физики вынуждены были отказаться от гипостазирования квантовомеханических понятий под маской сущностей изучаемых ими объектов. Они признали, что «невозможно приписать самостоятельную реальность в обычном физическом смысле ни явлению, ни средствам наблюдения».[43] Таким образом, атомная физика смогла получить дальнейшее развитие, только будучи рефлексивной теорией, объективирующей свои законы как смысл ситуации предметной деятельности, направленной на получение знания о микромире, а не как законы микромира самого по себе.

         Итак, любая попытка основать науку на интерпретации требует участия учёного, как рефлексивного субъекта, в изучаемом им объекте, а не одного наблюдения. Все изучаемые феномены, природные и социальные, вступают в коммуникацию с понимающим их исследователем, находящимся в объективирующей установке третьего лица и обретают функции текста. От учёного требуется каждый раз восстанавливать такую конфигурацию связей и отношений между разными элементами ситуации деятельности и коммуникации, которая и выступает в качестве знания о смысле – знания, выявляющего содержание деятельности и принимаемого за его интерпретацию. И хотя любые рациональные реконструкции и интерпретации имеют лишь гипотетический статус, а смысл текста не может быть «измерен», как измеряются параметры явлений в классической физике, другого способа познать действительность, кроме как вложить в неё смысл и значение мыслительной и предметной деятельности научного сообщества, не существует. Как показал ещё И. Кант, учёный в состоянии открыть в реальности лишь то, что уже имеется или разработано на уровне теоретических средств. Претензии на объективное познание природной и социальной реальности обоснованы только в том случае, если наука в лице своих методологов и учёных готова рефлексивно обозначить свои границы, сделать эксплицитными методологические основания наук.

         Это обусловливает расширение и изменение понимания, что такое знание, в котором знание и власть предстают как две стороны одного вопроса: кто решает, что есть знание, и кто знает, что нужно решать.[44] Изменяется и понимание того, как относится знание к информации, к процессам в неживых, живых и компьютерных системах, расширяются возможности обоснования знания, понимание его социального и культурного характера, поскольку, как замечал Жан-Франсуа Лиотар (1924–1998), «мы не можем знать, что считается знанием, т. е. с какими проблемами развития и распространения знания мы встречаемся сегодня, если ничего не знаем об обществе, в котором оно помещается».[45] К концу ХХ в. новые научные дисциплины колоссально по сравнению с классической эпистемологией расширили поле изучения знания и познания. Это и «экспериментальная эпистемология», в которой философские и логические способы анализа знания взаимодействуют с разработками в области искусственного интеллекта, и эволюционная эпистемология, изучающая познавательные процессы в контексте биологической эволюции, и социальная эпистемология, исследующая познание в контексте функционирования социальных и культурных структур.[46]

         Согласно В. С. Швырёву, в эволюции рационально-теоретического познания наблюдаются две тенденции: одна может быть охарактеризована как классический когнитивизм, другая, по существу, есть когнитивизм неклассический.[47] Первая связана с онтологизацией знания и ориентирована на догматизацию полученных результатов, «закрытость» систем знания, построение объективного научного знания, владеющего абсолютной истиной. Ей присущ чрезмерный оптимизм в отношении возможностей рационально-теоретического сознания. Вторая предполагает критическую самооценку, осознание трудностей в постижении мира, выявление возможностей и пределов рационального познания. Для неклассического когнитивизма, исходящего прежде всего из свободы и ответственности познающего субъекта, который не вправе переложить риск своих решений на какую-либо внешнюю по отношению к его мыслительной и предметной деятельности инстанцию, не существует однозначных критериев бесспорных преимуществ одних познавательных позиций перед другими. Современный когнитивизм признаёт «конечность» любой познавательной позиции, отказывается от претензий на полноту истины, от монологизма в пользу утверждения диалогического дискурса как необходимого условия постижения мира в конструктивном взаимодействии различных соревнующихся точек зрения и позиций.

         Проекция знаний на реальные естественные тела – следствие классической научной рациональности. В то же время, как считает П. П. Гайденко, «от научной рациональности, понятой как техника овладения природой, необходимо вновь обратиться к разуму – как той высшей человеческой способности, которая позволяет понимать: понимать смысловую связь не только человеческих действий и душевных движений, но и явлений природы, взятых в их целостности, в их единстве, в их живой связи».[48] В. А. Лекторский отмечает, что новые исследования ведут к пересмотру положений классической эпистемологии относительно понимания знания и возможностей его обоснования, сознания и его единства, «Я» как носителя знания и сознания. Классическую эпистемологию он характеризует совокупностью следующих особенностей.[49]

         · Гиперкритицизм – скептическая установка в отношении существования внешнего сознанию мира и возможностей его познания, а также в отношении знания чужих сознаний. Критицизм обусловлен тем, что теоретическая деятельность возникает как недоверие к традиции, к тому, что навязывается индивиду природным и социальным окружением. Так, логические позитивисты использовали теоретико-познавательный принцип верификации для критики ряда утверждений не только в философии, но и в физике и в психологии, а К. Поппер с помощью принципа фальсификации доказывал ненаучность марксизма и психоанализа.[50]

         · Фундаментализм – идея о существовании некоторых неизменных норм, позволяющих выделять и обосновывать знание. Сам идеал знания, на основе которого решается задача критики, должен быть обоснован как несомненный фундамент всех человеческих знаний. Всё то, что не опирается на этот фундамент должно быть отвергнуто. В соответствии с этой идеей, следует различать то, что фактически имеет место в познании, и то, что должно быть для того, чтобы считаться знанием, т. е. то, что соответствует норме. Так, согласно Платону, чувственное восприятие порождает мнение, тогда как истину можно найти лишь в том, чему учит математика, идеал науки – Евклидова геометрия. С этой точки зрения, в строгом смысле слова не может быть науки о естественных объектах. По Аристотелю, дело обстоит иначе: опытная наука возможна, но она не может быть математической, ибо опыт качествен и не математизируем. Новоевропейская наука, возникшая после Коперника и Галилея, синтезировала программы Платона и Аристотеля в программе математического естествознания, основанного на эксперименте: наука о естественных объектах возможна, но не на основе описания того, что дано в опыте, а на основе искусственного конструирования в эксперименте объекта исследования.[51] В основе этой программы лежит теоретико-познавательная установка натурализма: реальность дана в чувственном опыте, но её законы постигаются с помощью экспериментов, математического анализа и формализации в строгом научном языке.

         · Субъектоцентризм – мнение об абсолютной достоверности знания о состояниях сознания субъекта и недостоверности остального знания, согласно которому несомненным и неоспоримым основанием системы знания выступает сам факт существования субъекта, будь это факт существования ощущений (эмпирики) или факт существования сознания (рационалисты). Так, с точки зрения Р. Декарта, самосознание есть единственный удостоверяющий себя факт; знание о существующем в сознании неоспоримо и непосредственно, тогда как знание о внешнем мире, естественных объектах в том числе, – опосредованно. Это многократно усиливало критицизм, характерный для всей классической теоретико-познавательной традиции. Призывая исследователей хотя бы раз в жизни усомниться во всех вещах, насколько они возможны, Р. Декарт заключал «о том, что нельзя сомневаться, не существуя, и что это есть первое достоверное познание, какое возможно приобрести».[52] Это первичнейшее и достовернейшее, по мнению Декарта, положение философствования предоставляет человеку возможность понимания – воспроизведения сказанного в текстах, а также в природных явлениях, как возможности собственного мышления. В картезианской аналитической геометрии даже геометрические фигуры выступают в качестве знаков, указывающих на существование идеальной прямой и тысячеугольника. Их нельзя «нарисовать в уме» или вообразить, но, тем не менее, именно они вместе с вполне представимыми ромбом, правильным треугольником, точкой, кругом и т. п. являются предметами умственного постижения, т. е. предметами той реальности духа, которая, единственная, доступна пониманию.

         Для И. Канта стало несомненным, что предметы, данные в опыте, существуют независимо от меня как эмпирического индивида, однако сам опыт сконструирован трансцендентальным субъектом, трансцендентальное единство апперцепции которого является гарантом объективности опыта. Трансцендентального субъекта нет в мире природы, при этом он обладает объективной структурой, предзаданной индивидуальному появлению на свет любого мыслящего человеческого существа.[53] «По глубокой мысли Канта, – отмечал М. К. Мамардашвили, – мир может понимать только физическое существо, то есть такое мыслящее существо, которое имеет физические приспособления, распростёртые в мире, протянутые в мир. Чистый дух не понимает мира».[54] И даже вещь-в-себе везде уравнивается И. Кантом с субъектом – не с непознаваемым объектом, а с субъектом, с внутренним, духовноподобным. Мир природы, каким мы его знаем, мир вещей-для-нас относителен, существует в деятельности трансцендентального субъекта и не может не согласовываться с категориями рассудка, которые наряду с опытными данными обусловливают возможность научного знания, организуемого продуктивным воображением. И. Кант открыл мир надындивидуального человеческого бытия, которое не есть божественное бытие Духа, сотворившего мир, и которое не есть вещественное бытие самого мира, изменив саму точку зрения на предмет философии, что породило новые интенции понимания и возможности осмысления.[55]

         Для Э. Гуссерля несомненной реальностью стала данность феноменов трансцендентальному сознанию. Он воспринял идеи Ф. Брентано о том, что всякий феномен сознания либо основывается на понимании, либо есть не что иное как понимание («представление»), при этом предпочтение при различении психических и физических феноменов, составляющих содержание сознания, отдавалось им критерию интенциональности, а не психологически окрашенному понятию представления: «Всё, что доступно нам благодаря рефлексии, имеет одно замечательное общее всем свойство – быть сознанием о чём-то, осознанием чего-либо, или, коррелятивно, быть осознанным – мы говорим об интенциональности. Это сущностная характеристика психической жизни в точном смысле слова и, таким образом, просто неотделима от неё».[56] Соотношение феноменов сознания с внешней реальностью, с естественными объектами в частности, феноменология решает при помощи понятия трансцендентальной интерсубъективности. Интерсубъективный мир устроен в соответствии с правилом – нет объекта без субъекта: все его объекты интенциональные, являющиеся «общими» для всех или, по крайней мере, для некоторых трансцендентальных субъектов.[57] Когда мы переходим от естественной установки сознания к феноменологической, универсум не зависящих ни от чьего сознания тел проблематически продолжает существовать, но аподиктически, т. е. как мир действительный и не подлежащий сомнению, уже не существует.

         · Наукоцентризм – установка на то, что лишь только научное знание есть знание в точном смысле слова. В. А. Лекторский подчёркивает, что теория познания приобрела классический вид именно в связи с возникновением науки Нового времени и во многом выступала как средство легитимации этой науки, определяя совокупность условий, которой должно удовлетворять высказывание, чтобы считаться научным. Большинство теоретико-познавательных систем исходило из того, что именно научное знание, как оно было представлено в математическом естествознании, является высшим типом знания, а то, что говорит наука о мире, то и существует на самом деле.

         Относя науку к сущностным явлениям Нового времени и указывая на то, что существо науки в исследовании, М. Хайдеггер сказал о новоевропейской картине мира:

         «Где мир становится картиной, там к сущему в целом приступают как к тому, на что человек нацелен и что он поэтому хочет соответственно преподнести себе, иметь перед собой и тем самым в решительном смысле пред-ставить перед собой. Картина мира, сущностно понятая, означает таким образом не картину, изображающую мир, а мир, понятый в смысле такой картины. Сущее в целом берётся теперь так, что оно только тогда становится сущим, когда поставлено представляющим и устанавливающим его человеком. Где дело доходит до картины мира, там выносится кардинальное решение относительно сущего в целом. Бытие сущего ищут и находят в представленности сущего.

         Напротив, везде, где сущее не истолковывается в этом смысле, не может и мир войти в картину, не может быть картины мира. То, что сущее становится сущим в силу своей представленности, делает время, когда это происходит, новым по сравнению с прежним. Выражения “картина мира Нового времени” и “новоевропейская картина мира” говорят дважды одно и то же и подразумевают нечто такое, чего никогда прежде не могло быть, а именно средневековую и античную картины мира. Не картина мира превращается из прежней средневековой в новоевропейскую, а мир вообще становится картиной, и этим отличается существо Нового времени».[58]  

         По замечанию Р. Рорти, как раз тогда, когда Л. Витгенштейн понял, что язык есть не более чем игра, обмен знаками и звуками среди человеческих существ, необходимый для достижения определённых целей, М. Хайдеггер отчаянно пытался мыслить разные дома Бытия как подарки Бытия, а не как самопонимания людей.[59] Поздний Хайдеггер гипостазирует язык. В науке язык гипостазируется как речь, т. е. гипостазируются объекты, соответствующие словам, и это гипостазирование носит опредмечивающий характер.[60] В фундаментальной онтологии позднего М. Хайдеггера язык гипостазируется как знаковая система, как господин человека, говорящего и понимающего только лишь когда он соответствует языку, внимает его призыву, и это гипостазирование отрывает язык от социальной практики, конституирует его как субстанциальную сущность. По мнению немецкого философа, язык говорит человеком, он его создаёт и задаёт, в то время как традиционная точка зрения, представленная, в том числе и марксистской философией, привыкла видеть в языке лишь одно говорение – человеческую деятельность, выражающую внутреннее содержание, посредством которой изображается нечто действительное или недействительное. Помыслить язык для Хайдеггера обозначает ни много, ни мало выявить такой тон в говорении языка, чтобы в нём нашлось прибежище для исполнения сущности смертных.

         Вместе с тем именно у М. Хайдеггера мы находим чёткое осознание природы гипостазированного понимания научного факта. Строгость научного исследования, «исчисляющего опредмечивания сущего», обеспечивается методом. При помощи метода постигается предметная сфера, изначально изменчивая и подчинённая закону этого изменения. Наука, повторим, нацелена на получение объективного истинного знания, строение которого предполагает обязательную референцию смысла к его значению в предметной сфере. В пространстве гипостазированного языка науки понимание учёными друг друга осуществляется в поле предпонимания, имеющем природу социальной практики. Понимание – результат сложного процесса мышления, протекающего на определённом социокультурном материале. Этот материал – общая соотнесённость и связь всех относящихся к ситуации явлений.[61] Эту особую действительность, интерпретируемую исследователем при статической фиксации процессов мышления, Г. П. Щедровицкий называл «смыслом». Российский философ отвергал обыденное определение «смысла» как того, что понимается при прочтении текста, какое, к примеру, дано А. Чёрчем: смысл – это то, что мы схватили, чтобы понять выражение, когда нам его сказали. Такое определение «смысла» не имеет ни операционального, ни онтологического содержания. Смысл существует исключительно в понимании, однако понимание, взятое вне деятельности, не продуктивно – оно не порождает и не может породить смысл.

         В начале ХХ в. натуралистическая, естественная установка воспринимать вещи такими, какие они есть, которой наука обязана классическому рационализму и метафизике, уступает место гипотетической установке, допускающей всё мыслимое разнообразие возможностей и саму естественную установку как один из возможных подходов. Гипотетическая установка свободна от объективирующего действия: рефлексивное мышление способно оперировать как объективированным, так и не-объективированным смыслом («смысловым пятном», математическими аналогиями, алгебраическими правилами и величинами). Французский физик Жорж Лошак (1930 г. р.), будучи учеником Л. де Бройля, демонстрирует эволюцию физических идей от объективирующего, как правило, гипостазированного понимания к рефлексивному, не-объективирующему осмыслению действительности и возможных миров на примере учителя:

         «Для Луи де Бройля характерно интуитивное мышление посредством простых конкретных и реалистических образов, присущих трёхмерному физическому пространству. Для него не имеют онтологической ценности математические модели, в частности геометрические представления в абстрактных пространствах; он рассматривает их и использует лишь как удобные математические инструменты, и  совсем не они лежат в основе его физической интуиции. Оперируя такими абстрактными понятиями, он всегда помнит, что в действительности явления протекают в физическом пространстве, а потому математические рассуждения имеют для него значение лишь тогда, когда он в любой момент чувствует их связь с физическими законами в обычном пространстве.

         Но на его глазах рождался совершенно новый подход к теоретической физике, который уже начал приносить свои плоды. Он основывался на использовании в физике весьма абстрактных понятий, на описании законов природы не с помощью пространственно-временных образов, а на основе алгебраических понятий или геометрических построений в абстрактных, чаще всего комплексных пространствах с большим числом измерений. Абстрактный подход помогает развить у теоретиков новый вид физической интуиции, если можно так выразиться, интуиции второго порядка, которая всё менее и менее непосредственно опирается на физические факты, а выражается в форме математических аналогий, алгебраических правил и законов симметрии и групп преобразований. Теоретики стали ставить своей целью не описание явлений, а предсказание. Их предпосылки и рассуждения носят чисто математический характер, и становится очень трудным, если не сказать невозможным, обнаружить за ними какие-либо физические образы, хотя формулы, к которым они приходят, зачастую чудесным образом подтверждаются на опыте».[62]

         Неклассической эпистемологии, которая начала складываться в последние десятилетия ХХ в., пришлось отказаться как от гиперкритицизма и фундаментализма, так и от центрирования на субъекте и научной деятельности. Им на смену пришли доверие к принимаемой субъектом на определённых условиях познавательной традиции, учёт конкуренции исследовательских программ, новое понимание «внутренних» состояний сознания, ментальных репрезентаций, самого «Я». Двойственность сущего и бытия, язык, который проговаривает и мыслит себя в человеческом существе (М. Хайдеггер), экзистенциальные дихотомии (Ж.-П. Сартр, Э. Фромм и др.), бессознательное, структурированное как текст (Ж. Лакан), отсутствие бытия, заставляющее задаваться вопросами и отвечать (У. Эко), подмена понимания интуицией (Г. Гадамер, Ж. Деррида), понимание как способ существования (П. Рикёр) – вот с чем столкнулся не укоренённый в бытии субъект, едва обратился к пониманию самого себя. «Я» как интентум понимания оказалось не самодостаточным и, чтобы быть подлинным, или даже хотя бы просто быть, потребовало своего восполнения до целого мира, без которого изничтожается в бесконечно малую величину. Появился ряд философских направлений, характеризующихся префиксом «пост»: постструктурализм, постмодернизм, постаналитизм, постмарксизм. Культура постмодерна «находится в непрестанном поиске новых представлений – не для того, чтобы насладиться ими, но для того, чтобы дать лучше почувствовать, что имеется нечто непредставимое».[63] В эпоху, названную постиндустриальной,[64] французский социолог и культуролог Жан Бодрийяр (1929–2007), высказал убеждение: «Сегодня больше, чем когда-либо, реальное – лишь запас мёртвой материи, мёртвых тел, мёртвого языка».[65] Ж. Бодрийяр, ничтоже сумняшеся, заверял, что спасти нас от этого бестиализирующего зрелища могут только природные катастрофы, которые заставят цивилизацию одуматься.

         Наряду с такими радикальными установками и даже задолго до них на неклассическую эпистемологию начал «работать» и ряд философских идей К. Маркса, относящихся к разработке деятельностного подхода, к пониманию связи деятельности, коммуникации и познания.[66] По словам В. А. Лекторского: «Коммуникация, понимаемая как диалог и как рациональная критика, даёт ключ к пониманию многих проблем, возникающих не только в развитии познания, но также в обществе и культуре. Это одна из главных тем неклассической эпистемологии».[67] Деятельностный подход рассматривает не только отношение между практическим дискурсом исследования и действительным положением дел, но и коммуникативное употребление языка, связывающее это отношение с отношениями «быть выражением чего-либо» и «сообщать что-либо кому-либо». Вступая в коммуникацию, учёные действуют с целью организации единого пространства интерсубъективного понимания, которое только тогда становится пониманием в собственном смысле слова, когда это общее понимание, взаимопонимание – рефлексивное согласие участников общего дела. Коммуникативная среда, таким образом, представляет собой универсум образцов жизни, деятельности и поведения, поле социальной практики, поле предпонимания.

         Оценивая результаты исследований, проведённых российскими философами и учёными в русле деятельностного подхода, В. А. Лекторский высказал актуальное понимание деятельности: «Это не деятельность по созданию предмета, в котором человек пытается запечатлеть и выразить самого себя, т. е. такого предмета, который как бы принадлежит субъекту. Это взаимная деятельность, взаимодействие свободно участвующих в процессе равноправных партнёров, каждый из которых считается с другим и в результате которой оба они изменяются. Такой подход предполагает наличие нередуцируемого многообразия, плюрализма разных позиций, точек зрения, ценностных и культурных систем, вступающих в отношение диалога и меняющихся в результате этого. Так понятая деятельность предполагает не идеал антропоцентризма в отношениях человека и природы, а идеал коэволюции, совместной эволюции природы и человечества, что может быть истолковано как отношение равноправных партнёров, если угодно, собеседников в незапрограммированном диалоге».[68]

         Коммуникативное употребление языка является деятельностным, перформативным, допускающим чередование позиций третьего лица (объективирующей установки), второго лица (правилосообразующей установки) и первого лица (экспрессивной установки). Объективирующая установка традиционна для натуралистической науки и нерефлексивного понимания, в котором рефлексия ограничена картиной мира; перформативная, или гипотетическая, установка отличает интерпретатора – философа, гносеолога, методолога науки, рефлексивно эксплицирующего значения объективаций той или иной ситуации деятельности. При сравнении объективирующей установки третьего лица с перформативной установкой интерпретатора мы сравниваем тех, кто говорит, как обстоят вещи, с теми, кто старается понять, что говорится. Занимая рефлексивную позицию, учёные и философы вынуждены отказаться от привилегии безучастного наблюдателя, а вместе с ней и от уверенности, что наблюдаемые события имеют именно тот смысл, который им приписывается. Так возникает осознание собственного участия в наблюдении, в интерпретации ситуации деятельности. При таком подходе философ науки учитывает, что поле предпонимания содержит великое множество практических дискурсов, а значит, контекстных зависимостей интерпретаций ситуации деятельности и научного текста «на выходе».

         Неклассическая теория познания, таким образом, отличается от классической по целому ряду позиций, связанных  с новым пониманием познания и знания, а также отношения теории познания и других наук о человеке и культуре.

         · Пост-критицизм. Эта особенность современной эпистемологии связана с преодолением того, что Г.-Г. Гадамер называл наивностью понятия. Пост-критицизм не означает отказа от философского критицизма вообще, поскольку без критицизма невозможна сама философия. Гиперкритицизм классической мысли уступил место осознанию того факта, что познание не может начаться с нуля, без доверия к какой-либо традиции: учёный или философ всегда уже вписан в ту или иную исследовательскую традицию, иначе какой же он учёный. В общем случае язык – и научный язык, в частности, – есть способ миропонимания, предпосланный любому акту рефлексии и задающий как возможности мышления, так и его границы. Любое научное понятие настолько обусловлено языком, что иллюзорно всякое представление о том, что понятия можно «применять», как если бы они были самостоятельными инструментами вне целого контекста языковых игр. Язык есть топос, в котором происходит встреча науки и опыта человеческой жизни; это всегда язык беседы, которую ведут с нами вещи. Данные научных опытов истолковываются в теоретических терминах, а сами теории транслируются во времени и являются продуктом коллективной разработки. Вместо установки недоверия и поисков самодостоверности утвердилась диспозиция доверия к результатам деятельности других учёных, при этом всё, что не подлежит критике в данное время и в данном контексте может стать объектом критики в другое время и в другом контексте: «предложение “Я знаю…” выражает готовность верить в определённые вещи».[69]

         В то же время это означает, что в научном знании существует такое содержание, которое может не осознаваться в данный момент участниками коллективного познавательного процесса. Майкл Полани (1891–1976), автор концепции неявного знания, настаивал на том, что получаемая через органы чувств информация значительно богаче той, что проходит через сознание, и человек знает больше, чем может сказать. Когда мы катаемся на велосипедах или находим своё пальто в гардеробе, мы не всегда знаем, из каких конкретных элементов складываются наши знания, навыки и умения, и не можем сказать, каковы они сами по себе. М. Полани обосновал тезис о принципиальной смысловой неопределённости, присущей любому описанию: «говорить на некотором языке – значит принимать двойную неопределённость, обусловленную как его формализмом, так и непрерывным пересмотром нами этого формализма и его воздействия на опыт. Ибо вследствие молчаливого характера нашего знания мы никогда не можем высказать всё, что знаем, точно так же как по причине молчаливого характера значения мы никогда не можем в полной мере знать всего того, что имплицировано нашими высказываниями».[70] Неосознанные ощущения образуют эмпирический базис неявного знания.

         На протяжении всей человеческой истории миф, религия и наука взаимно критикуют друг друга. Более того, в истории научного познания постоянно осуществляется критика одной познавательной традиции с точки зрения другой, например, в геологии критика естественного подхода с точки зрения модельно-целевого. Как отмечает В. А. Лекторский, «в процессе развития знания может выясниться, что те познавательные традиции, которые казались полностью вытесненными или же отошедшими на периферию познания, обнаруживают новый смысл в новом контексте»:[71] так, в свете теории самоорганизующихся систем И. Р. Пригожина выявляется современный эвристический смысл некоторых идей древнекитайской мифологии.[72] В истории философии неоднократны возвращения к идеям философов, казалось бы, навсегда преодолённых развитием теоретической мысли: «Назад, к Канту!» (неокантианцы), «Назад, к Гегелю!» (неогегельянцы), картезианские размышления Э. Гуссерля и М. К. Мамардашвили, возвращение М. Хайдеггера к философии досократиков,[73] У. Эко – к структуре бинарного исчисления Г. Лейбница.[74]

         · Отказ от фундаментализма обусловлен, в первую очередь, признанием факта изменчивости познавательных норм. Поскольку научное познание находится в постоянном развитии, невозможно сформулировать жёсткие и неизменные нормативные предписания исследовательской деятельности. Попытки отделить знание от незнания, предпринятые логическим позитивизмом и операционализмом с помощью подобных предписаний, оказались несостоятельны. Логический позитивизм, сопоставив понятию истинного высказывания понятие «суждение восприятия» – протокольное высказывание, фиксирующее «чистое восприятие», – допустил ничем неоправданную наивность полагания, какая была обнаружена с развитием физической науки. «То, что мы устанавливаем математически, – не скрывал В. Гейзенберг, – лишь в малой части представляет собой “объективный факт”, большей же частью это перечень возможностей».[75] Такое изменение норм познания стало причиной самых разнообразных течений в современной эпистемологии и философии науки.

         Исходя из того, что в обыденном языке слово «знать» употребляется в нескольких разных смыслах, некоторые последователи позднего Л. Витгенштейна, не считают нужным заниматься разработкой единой неклассической теории познания. Другие, такие, как, например, Р. Рорти,[76] отождествляют отказ от фундаментализма с концом теории познания и заменой теоретико-познавательных исследований философской герменевтикой. Часть исследователей полагает, что «изучение науки в системе культуры, анализ развития науки как момента истории культуры – это, в сущности, и есть рассмотрение знания с точки зрения герменевтики».[77]

         Герменевтику, как деятельность, направленную собственно на достижение понимания, Р. Рорти ограничил «отклоняющимися дискурсами». После того как Г.-Г. Гадамер подверг всесторонней критике теорию вчувствования Фридриха Шлейермахера (1768–1834) и Вильгельма Дильтея (1833–1911), стало понятно, что никакой исследовательский метод не позволяет переместиться в сознание другого человека и отличить понимание его мысли от исходной позиции интерпретатора. Р. Рорти сравнил социальные науки с литературной критикой, поэзией, религией.[78] Сделав «деструкцию» проектом своей философской деятельности, он разработал вариант прагматистской герменевтики, согласно которой интерпретация целиком зависит от тех или иных потребностей толкователя или сообщества, к которому он принадлежит. От аналитического языка «строгой науки» философии Р. Рорти предложил перейти к всестороннему, носящему характер литературной критики исследованию контингентной творческой индивидуальности. Человек, согласно Р. Рорти, это творец истины, созидающий, а не открывающий её: человек творит самого себя как «текст» в случайной диалектической исторической ситуации личностного бытия.

         В конце ХХ в. появились новые концепции эпистемологии и философии науки. Среди них исследовательские программы «натурализованной эпистемологии» У. Куайна, «генетической эпистемологии» Ж. Пиаже,[79] «эволюционной эпистемологии» К. Лоренца[80] и Г. Фоллмера,[81] «экспериментальной эпистемологии» Д. Дэннета.[82] В. А. Лекторский пишет: «Целый ряд исследователей подчёркивает коллективный характер получения знания (как обыденного, так и научного) и необходимость в этой связи изучения связей между субъектами познавательной деятельности. Эти связи, во-первых, предполагают коммуникацию, во-вторых, социально и культурно опосредованы, в-третьих, исторически изменяются. Нормы познавательной деятельности меняются и развиваются в этом социально-культурном процессе. В этой связи формулируется программа социальной эпистемологии (которая ныне реализуется исследователями во многих странах), предполагающей, взаимодействие философского анализа с изучением истории познания в социально-культурном контексте. Задача специалиста в области теории познания выглядит в этой связи не как предписывание познавательных норм, полученных на основании некоторых априорных соображений, а как выявление тех из них, которые реально используются в процессе коллективной познавательной деятельности. Эти нормы меняются, они являются разными в разных сферах познания (например, в обыденном и научном познании, в разных науках), они не всегда в полной мере осознаются теми, кто их использует, между разными нормами могут существовать противоречия. Задача философа – выявление и экспликация всех этих отношений, установление логических связей между ними, выявление возможностей их изменения».[83] Среди отечественных философов, развивающих идеи К. Маркса о коллективном и коммуникативном характере познавательной деятельности, можно назвать В. С. Библера,[84] В. П. Горана,[85] Д. И. Дубровского,[86] Э. В. Ильенкова,[87] И. Т. Касавина,[88] Н. И. Кузнецову,[89] В. А. Лекторского,[90] М. К. Мамардашвили,[91] Е. А. Мамчур,[92] Л. А. Маркову,[93] Л. А. Микешину,[94] А. Л. Никифорова,[95] А. П. Огурцова,[96] Т. И. Ойзермана,[97] В. Н. Поруса,[98] Б. И. Пружинина,[99] М. А. Розова,[100] В. С. Стёпина,[101] В. П. Филатова,[102] И. Т. Фролова,[103] В. С. Швырёва,[104] Г. П. Щедровицкого,[105] Б. Г. Юдина.[106]

         · Отказ от субъектоцентризма. Классическая теория познания описывала субъекта как непосредственную, очевидную данность; субъект обладал аподиктическим существованием, в то время как существование объективного мира представлялось проблематичным. В неклассической эпистемологии субъект познания изначально включён в мир и систему общественных отношений с другими субъектами – коллективными и индивидуальными. В этой связи вопрос о познании природного и социального мира может быть поставлен только в контексте генезиса индивидуального сознания из надындивидуальной природы мыслительной и предметной деятельности.

         Согласно Л. С. Выготскому, внутренний субъективный мир сознания есть культурно-исторический продукт коллективной деятельности, включающей коммуникацию. Так, понимание предметной ситуации ребёнком младенческого возраста целиком определяется его отношением к другому человеку, изменяющему её смысл и значение. Л. С. Выготский усматривал в этом факте зависимость аффективного младенческого притяжения к предметам от возможности совместного переживания той же самой предметной ситуации с другим человеком. Первоначально ребёнок реагирует на окружающих его людей, а не на отдельные ощущения; его психика включена в общее бытие с другими людьми.[107] Это общее бытие, общее понимание предметной ситуации суммируется психологами Д. Элькониным, Л. С. Выготским и др. в понятии «пра-мы». Именно «пра-мы», а не индивидуальное «я», господствует в сознании младенца. Л. С. Выготский подчёркивал, что самое простое аффективное желание возгорается у ребёнка не иначе, как в условиях сознания «пра-мы», при соприкосновении предмета с другим человеком, не иначе, как при условии психической общности. «“Я” и “другой” – две стороны единого акта самосознания и невозможны друг без друга», – неоднократно подчёркивал в своих исследованиях Ю. М. Лотман.[108] Вывод о возникновении речевого мышления из совместной творческой деятельности детей и взрослых, неразрывно связанной с общением, теоретически и экспериментально обоснован сторонниками деятельностного подхода в психологической науке. Мысль С. Л. Рубинштейна о том, что «субъект в своих деяниях, в актах своей творческой самодеятельности не только обнаруживается и проявляется; но в них созидается и проявляется»,[109] была развита в трудах А. Н. Леонтьева, Л. С. Выготского, П. Я. Гальперина, В. В. Давыдова и др.[110] Не сами по себе означающие сочетания, слова, речь, язык, знаки суть основа психического развития людей, но изначально практическая – игровая, учебная, трудовая – деятельность.

         Предпринятые английским психологом Горацием Ромом Харре (1927 г. р.) исследования показывают, что традиционное противопоставление внутреннего и внешнего при изучении психических процессов неоправданно. Наряду с идеей Л. Витгенштейна о «я» как границе мира Р. Харре использует идею Л. С. Выготского о преобразовании внешних процессов речевого общения индивидов в соответствующие «внутренние». Деятельность рассматривается им вместе с речевыми актами, которые переплетены с предметным действием и которые сами, в свою очередь, рассматриваются как действия. Внутренний мир может возникнуть, если сама идея «внутреннего» сначала возникла в культуре, осуществилась в формах коллективной деятельности, или как говорил А. Н. Леонтьев, «я нахожу/имею своё “я” не в самом себе (его во мне видят другие), а вовне меня существующем – в собеседнике, в любимом, в природе, а также в компьютере, в Системе».[111] Внешний мир строится внутри – в феноменальном, символическом пространстве, тогда как внутренний мир строится вовне, и акты построения миров – объективация субъективного и субъективация объективного – не изолированы один от другого.[112]

         К отказу от субъектоцентризма вели и психоаналитические исследования, которые к середине ХХ в. из метода лечения психических расстройств и неврозов превратились в распространённое, теоретически обоснованное мировоззрение, находящее объяснение фактам общественной и человеческой жизни исходя из представления о бессознательном. В бессознательном, уверял Зигмунд Фрейд (1856–1939), нет никаких указаний на реальность и поэтому невозможно различить истину и вымысел. То, что представляется истиной субъекту и может нанести психическую травму, в действительности может не иметь места, подобно гуссерлианскому богу-Юпитеру, который существует исключительно как акт-представления-бога-Юпитера. «Отсутствие реального присутствия» связывалось Жаком Лаканом (1901–1981) с исчезновением субъекта в языке: поскольку человек «обитает в языке», в качестве говорящего он не совпадает с самим собой.[113] Язык – это его среда, условие бессознательного, которое не дано, но конституируется говорящим существом. Бессознательное по ту сторону субъекта. Человек делает себя объектом своей речи и говорит о себе, не будучи собой: «я не есть там, где я игрушка моей мысли», – замечал Ж. Лакан. Французский философ Мишель Фуко (1926–1984) занял позицию «децентрации субъекта», интерпретируя субъективность во всей полноте жизненного опыта, расчленённого на сказанное и не-сказанное, дискурсивное и не-дискурсивное, что позволило постструктуралистам констатировать «смерть субъекта».[114]

         В середине 1930-х гг. Александр Кожев (1902–1968) сформулировал три важнейших понятия, которые впоследствии использовались Ж. Лаканом: я (je) как субъект желания, желание как доказательство объективности бытия, я (moi) как источник заблуждения и самообмана. «Мыслю» Декарта превратилось в «желаю» изложенного Кожевым Гегеля.[115] В 1957 г. Ж. Лакан переформулировал, казалось бы, незыблемый картезианский принцип: Я мыслю, сказал он, там, где меня нет, следовательно, я там, где я не мыслю. Понятие «другого», вводимое в этом контексте, многозначно – оно относится и к символическому Другому, пространству культуры, которому принадлежит язык, и к воображаемому другому, образу собственного «я». «Психоаналитический опыт, – пишет Лакан, – показывает: Другой находится по ту сторону стены языка; язык укореняет нас в Другом и в то же время мешает его понять. Психоанализ нацелен на то, чтобы открыть путь истинной речи, которая соединила бы одного субъекта с другим, находящимся по другую сторону языка».[116] Для Лакана «я» само по себе, без Другого всего лишь пустой знак, бессмыслица, которую стремилась отменить аналитическая философия. Драма субъекта в том, что язык доказывает ему собственную его неукоренённость в бытии, требует восполнения до Другого, который есть не что иное, как «чистый субъект современной стратегии игры», доступный расчёту вероятностей в некой поддающейся исчерпыванию комбинаторике.

         Бессмысленными, как шифтер «я» без Другого, оказываются все слова и знаки, взятые вне контекста: Ж. Лакан полагает главным в знаке не означающее и не означаемое, а черту между ними. Ни один из нас не может проникнуть в «интенциональное переживание» другого. На «поверхности» остаётся только речь, то означающее, которое не обладает открытым доступом к означаемому, индивидуально интерпретированному смыслу. Две составляющие знака, означающее и означаемое, таким образом, разделены навеки. На что указывает означающее? Знак, полагает Лакан, указывает на другие знаки, в контексте которых происходит его применение. Мы как бы скользим от одного означающего к другому, от слова к слову и от слова к вещи, как это делает М. Фуко. В этом движении бессмыслица порождает смысл, ничто порождает бытие. Безумие, крайнее проявление отчуждения, принадлежит сущности человека, как и отчуждение вообще.

         Постмодернизм и постструктурализм реализовали плодотворный в целях деконструкции коммуникативный подход к пониманию субъекта. Вместе с тем возник ряд новых для теории познания и философии науки вопросов таких, как: возможно ли познание без «я»; не ведёт ли коммуникативное взаимодействие исследователя и исследуемого при изучении психических процессов к созданию тех самых явлений, которые изучаются; наконец, означает ли отказ от субъектоцентризма отказ от объективирующей установки науки. Не обладая опредмечивающим сознанием состояний мышления, в ситуациях вины и смерти анонимные силы науки перестают действовать, и для опредмечивающей рефлексии не остаётся места. Преодолевая наивную веру во всемогущество рефлексии, учёные были вынуждены согласиться с тем, что не всякая рефлексия  выполняет объективирующую функцию и превращает в предмет то, на что направлена.

         · Крах наукоцентризма. Таким образом, признав, что «наша речь обретает смысл через остальные поступки»,[117] теория познания и философия науки вышли на путь преодоления односторонних наивностей понятия, полагания и рефлексии – преодоления, повлекшего отказ современной теоретической мысли от гиперкритицизма, фундаментализма и субъектоцентризма. Всё это не могло не привести к переоценке места науки в традициях познания, к утверждению других форм и типов знания наравне с продуктом научно-исследовательских программ. Так, изучение обыденного языка поздним Л. Витгенштейном и его последователями помогло выявить взаимодействие научного знания со всем разнообразием знания – донаучного, ненаучного, обыденного – при идентификации предметов исследования с теми явлениям, которые были выделены здравым смыслом и зафиксированы в обыденном языке: восприятием, мышлением, волей, желаниями. Напомним, что и в философии Э. Гуссерля обыденный жизненный мир выступает забытым смысловым фундаментом естествознания: «уже Галилей осуществил замещение единственно реального, опытно воспринимаемого и данного в опыте мира – мира нашей повседневной жизни, миром идеальных сущностей, который обосновывается математически».[118] Э. Гуссерль полагал, что «кризис» европейской науки совершается как утрата ею своей жизненной значимости, забвение исходных абстракций научного познания, укоренённых в жизненном мире.

         Конечно же, наука не обязана следовать тем разграничениям, которые налагает на донаучный мир повседневный чувственный опыт. Вместе с тем она не может не считаться с ними, в силу чего В. А. Лекторский уподобляет  взаимодействие обыденного и научного знания отношениям между разными познавательными традициями, которые взаимно критикуют друг друга и в этой критике взаимно обогащаются.[119] В нерационализированных формах сознания – в обыденном сознании и мифологии – содержание мысли и того, что принимается за мир, в котором мы живём, совпадает на дорефлексивном уровне, гипостазируется во множестве мифов, предрассудков, идей, не подлежащих критике. Наука, благодаря идеальным конструкциям сознания и механизму экспериментальной проверки, сумела «оторваться» от такого непросвещённого понимания мира и придать человечеству импульс технического и промышленного развития. Однако сама по себе свойственная рациональному сознанию установка на фиксацию действительности в идеальных теоретических конструкциях и категориях «сущности», «закона», «объективной необходимости» приводит к догматическим претензиям на приоритетность по отношению ко всем неотчуждаемым от живых людей способам освоения окружающего мира. В своих крайних формах, отмечает В. С. Швырёв, это чревато эстетической и нравственной глухотой и подавлением живого личностного мировосприятия, проектами тотального преобразования действительности – общества, людей, природы.[120]

         Классическим традициям рационалистического когнитивизма, сводящим психику и сознание к знанию и познанию, был присущ как чрезмерный оптимизм в отношении возможностей рационально-теоретического познания, так и трезвая, скептическая установка на выявление его возможностей и пределов. Апофеозом одних традиций, склонных к абсолютизации своих парадигм, была гегелевская концепция тождества бытия и мышления; теоретическими «всходами» других явились сократовское учение об «умном незнании», «учёное незнание» Николая Кузанского, кантовский критицизм. Одни традиции недооценивали специфику предметности научного знания, рассматривая его по аналогии с обыденным, как предзаданную познанию реальность, которую следует «изложить» на формализованном теоретическом языке. В других – рефлексивно эксплицировалась процедура объективации содержания исследовательской деятельности, осознавалось, что учёные имеют дело с моделями реальности, «вещами-для-нас», а не с «вещами-самими-по-себе». В теоретическом сознании, писал М. К. Мамардашвили, «есть трансцендирование, но нет трансцендентного... Можно находиться в состоянии трансцендирования, но завоевать точку зрения и посмотреть, что трансцендентно предполагается, – невозможно».[121] В. С. Швырёв рассматривает эту тенденцию как предтечу неклассического когнитивизма, ориентированного на «открытость» систем знания, их дальнейшее совершенствование и развитие. Существует ли другой способ познать действительность, кроме как вложить в неё содержание предметной реальности науки? Претензии науки на объективное познание реальности обоснованы только в том случае, если она осознаёт свои границы, знает, как устроен мир с точностью до культурных ресурсов, включающих, в том числе, и язык. Признание относительности истины, неотделимости знания от средств его получения, многомерность исторической реальности, диалогизм в утверждении исследователем своей позиции, свобода познающего субъекта, ответственность за принятое решение – эти признаки отличают неклассический когнитивизм, выступающий основой неклассической и постнеклассической научной рациональности и соответствующих идеалов научности.

         Идеалы и нормы научного познания обусловливаются внутринаучными ценностными ориентациями и целями научной деятельности, а также общими представлениями о способах достижения этих целей. Эволюция идеалов и норм научного познания тесно связана со спецификой исследуемых объектов: каждый новый тип объектов, возникающий в исследовательской деятельности, как это было, к примеру, при переходе к изучению атома или появлению понятия биосферы, порождал трансформацию идеалов и норм научного исследования. Неклассический тип

рациональности характеризуется особым отношением научного мышления к объекту и самому себе – возникает осознание, что мышление воспроизводит объект как вплетённый в человеческую деятельность и конструирует объект исследования, соотнося его с представлениями об исторически сложившихся средствах познания объективной реальности. Цели познания в значительной степени определяют его результат: познание не предопределено, поскольку цели познания поставлены не исследуемым объектом, предзаданным субъекту познания, а научным сообществом в зависимости от имеющихся в его распоряжении познавательных ресурсов и социокультурной ситуации, в которой осуществляется процесс познания. В неклассическую эпоху наука, как система с рефлексией, определяет себя как один из аспектов социального развития и признаёт, что сама она детерминирована этим развитием. Как следствие, однажды доказавшие свою эффективность подходы к исследованию объекта больше не рассматриваются как единственно возможные, поскольку в иной знаковой системе, в иной познавательной ситуации исследовательский коллектив может столкнуться с совершенно иным объектом, чем заданным изначально, хотя тем не менее во всех этих варьируемых представлениях об объекте учёные могут выявить объективно-истинное содержание.

         Наряду со спецификой объекта функционирование и развитие идеалов и норм науки обусловливают доминирующие в социокультурной среде мировоззренческие установки и ценности. Именно они определяют культур-интентумы той или иной исторической эпохи, а в Новое время – идеалы научности. Для теоретической рефлексии над аксиологическими системами наиболее важными представляются эпохи «раскола» или кризиса сознания, когда традиционное понимание сталкивается с новыми интенциями понимания, нарождающимися в условиях переосмысления понятийного аппарата.[122] Такие эпохи имели место при переходе от понимания одухотворённого античного мира к пониманию монотеистического Духа (понимание бытия) и при переходе от понимания духа к пониманию друг друга в Новое время (понимание времени). Современная эпоха также находится в открытой ситуации перехода от понимания другого к пониманию самого себя, «затакт» которой прозвучал на рубеже XIX–ХХ вв., а разработка (деконструкция у постмодернистов, трансформация у К.-О. Апеля) не завершена до сих пор.[123]

         В явно выраженных неклассических ситуациях познания, замечает российский философ В. С. Стёпин (1934 г. р.), теории создаются до построения новой картины мира. Более того, в неклассической науке многократно возрастает значимость операциональных аспектов исследовательской деятельности, состоящих в фиксации типа измерительных процедур, необходимых для выявления и изучения объектов. По словам Л. И. Мандельштама, классическая физика большей частью устанавливала связи математических величин с реальными вещами прежде, чем составляла уравнения и открывала законы, что было  главной задачей, ибо содержание величин заранее предполагалось ясным и для них искали уравнения. Современная же теоретическая физика прежде всего стремится угадать математический аппарат, оперирующий величинами, о которых или о части которых заранее вообще не ясно, что они обозначают.[124] Теории создаются до построения новой картины мира и по причине того, что может быть названо «энциклопедией неведения», когда прежде чем объяснить то, что мы видим, мы должны понять то, что мы не можем увидеть, когда наше незнание гораздо поразительнее наших знаний.[125]

         Полагая эти изменения главной особенностью неклассических стратегий формирования новых научных теорий, В. С. Стёпин пишет: «Будущая картина физической реальности фиксируется вначале как самая общая схема измерения, в рамках которой должны исследоваться объекты определённого типа. Новая картина мира на этом этапе дана только в зародыше, а структура исследуемой физической реальности определена через схему измерения: “природа имеет объективные свойства, выявляемые в рамках такого-то и такого типа измерений”. Причём сами эти свойства даются вначале в форме весьма приблизительного образа структуры исследуемых взаимодействий, посредством фрагментарных онтологических представлений, которые увязываются в систему благодаря экспликации операциональной схемы. И лишь впоследствии формируется относительно чёткое и “квазинаглядное” представление о структурных особенностях той физической реальности, которая выявлена в данном типе измерений и представлена картиной мира».[126]

         Изменения в физической науке французский историк Марк Блок (1866–1944) охарактеризовал как движение от определённости и универсальности научных знаний к их относительности. Вместе с тем смена научных картин мира в периоды научных революций не только преобразовывала нормативные структуры исследовательской деятельности и философские основания науки, но и приводила к возникновению новых типов научной рацио­нальности. Трём стадиям исторического развития науки, каждая из которых открывалась крупной научной рево­люцией, В. С. Стёпин сопоставил три исторических типа научной рациональности, сменявших друг друга в истории техногенной цивилизации: это классическая рациональность, соответствующая классической науке, неклассическая рациональность, соответствующая неклассической науке, и постнеклассическая рациональность. Эти этапы развития науки «перекрывают» друг друга, не отрицая, а только ограничивая сферу действия предшествующего типа рациональности и определяя применимость его методологических установок к решаемому при их помощи кругу проблем и задач. Между типами рациональности существует преемственность: так, при решении ряда задач некласси­ческие представления о мире и познании из­быточны, а становление постнеклассической науки не приводит к уничтожению познавательных установок и подходов неклассического и классичес­кого исследования, которые продолжают использоваться, хотя и утрачивают ста­тус доминирующих в исследовательской деятельности. Каждый тип научной рациональности В. С. Стёпин охарактеризовал особыми, свойственными лишь ему основаниями на­уки, которые позволяют выделить и исследовать соответствующие типы системных объектов – такие, как простые, сложные и саморазвивающиеся системы:

         · Классический тип научной рациональности сфокусирован на объекте. При теоретическом объяснении и описании исследователь, следующий этому типу рациональности, элиминирует всё, что относит­ся к субъекту, средствам и операциям его деятельности. Элиминация субъективности в любом её виде рассматривается как необходимое ус­ловие получения объективно-истинного знания о мире. В. С. Стёпин подчёркивает, что цели и ценности науки, определяющие стратегии иссле­дования и способы фрагментации мира, на этом и других этапах детерминированы доминирую­щими в культуре мировоззренческими установками и ценностными ориентациями, однако классическая наука не осмысливает этих детерминаций.

         · Неклассический тип научной рациональности отличается тем, что связи между знаниями об объекте и характером средств и операций деятельности становятся предметом научной рефлексии и учитываются как необходимый элемент исследовательской деятельности. Экспликация этих связей на предметном и методологическом уровне рассматривается в качестве условий объективно-истинного описания и объяснения мира, когда объекты, «недоопределённые» природой, получают своё определение в процессе исследовательской деятельности. В то же время связи меж­ду ценностями самой науки – такими, как обретение истины, экспериментальная воспроизводимость теоретических положений, предельная чёткость научного языка, – и социальными ценностями и целями, имплицитно определяющими характер знаний, – такими, как эффективность результатов исследовательской деятельности, актуальность и прикладное значение знаний, – по-прежнему элиминируются научным сообществом.

         · Постнеклассический тип научной рациональности максимально расширяет поле рефлексии над деятельностью. Согласно В. С. Стёпину,  этот тип рациональности учитывает как соотнесённость знаний об объекте со средствами и операциями деятельности, так и неразрывную связь знания с ценностно-целевыми структурами. Философы науки и методологи эксплицируют связь внутринаучных целей с вненаучными, социальными ценностями и целями, когда сами знания, также как и образ науки, конституируются мировоззренческим выбором тех или иных гносеологических и методологических оснований исследовательской деятельности.[127]

         В явном виде, т. е. рефлексивно осмысленно, конструктивная проверка новых абстрактных объектов, существование которых допускается гипотетически, стала применяться только в неклассических исследованиях. Так, в науке ХХ в. важнейшим методологическим регулятивом стал  принцип инвариантности – свойство системы сохранять некоторые существенные для неё отношения при определённых преобразованиях. Преобразования эти и есть те операции, которые осуществляются в исследуемой системе познающим субъектом и обнаруживают связь субъекта и объекта, возникающую в ходе исследовательской деятельности. Принцип инвариантности ориентирует исследователей на выявление существенных отношений и связей, сохраняющихся при преобразованиях системы, и свидетельствует так же, как и принцип наблюдаемости, о неклассическом подходе к познанию – подходе, который отказывается от идеи классической рациональности о параллелизме между бытием и мышлением. Его тесная связь с принципом наблюдаемости определена общей для них установкой познавательной деятельности – выявлять закономерные связи и сущностные отношения путём чёткой фиксации системы операций, в которых они проявляются. Принцип инвариантности устанавливает, что между субъектом и объектом исследования всегда существует особый посредник – человеческая деятельность, от развития средств и методов которой зависит описание и понимание всего того, что мы делаем познавая, а также сам познавательный процесс.

         Среди исторически развивающихся систем современной науки В. С. Стёпин,[128] И. Т. Фролов,[129] Б. Г. Юдин[130] особое место уделяют природным комплексам, в которые в качестве компонента включён сам человек. В качестве примеров таких «человекоразмерных» комплексов можно привести медико-биологические объекты, объекты экологии, включая биосферу в целом как объект интегративного знания, объекты биотехнологии, в первую очередь, генетической инженерии, системы «человек–машина», включая сложные информационные комплексы и системы искусственного интеллекта. При изучении «человекоразмерных», развивающихся объектов, как и при изучении объектов интегративного знания, поиск истины оказывается связанным с определением стратегии и возможных направлений преобразования такого объекта, что непосредственно затрагивает гуманистические ценности и налагает запрет на свободное экспериментирование с объектами этого рода.

         Попытку создания новой концепции рациональности, исходя из анализа концепции рациональности немецкого социолога и экономиста Макса Вебера (1864–1920) и классической критической теории социологов Макса Хоркхаймера (1895–1973) и Теодора Адорно (1903–1969), мы находим у Ю. Хабермаса в его двухтомнике «Теория коммуникативного действия». Ю. Хабермас ставит задачу создать новое, коммуникативно-теоретическое понятие рациональности, а затем осуществить на его основе неэклектический синтез двух основных направлений современной социальной теории – теории действия и системной теории. На путях синтеза представляется также возможным найти теоретический выход из парадокса рационализации, состоящего в том, что рациональность, будучи основополагающим моментом современных обществ и двигателем социальной эволюции, оборачивается утратой смысла и свободы. Истолковывающая мир наука не в состоянии дать ценностной ориентации взамен распадающегося религиозного смысла, в силу чего рационализация, демифологизируя реальность и утверждая примат разума, ведёт к неразумным последствиям – к засилью бюрократии, по М. Веберу, и к инструментальному ограничению психики и разума, по М. Хоркхаймеру и Т. Адорно.

         Ю. Хабермас предложил заменить классическую парадигму философии сознания, утверждающую в качестве двух принципиальных установок субъекта по отношению к миру объектов теоретическую установку познания и практическую установку господства, коммуникативной теорией. Обе установки субъекта подчинены требованиям материального воспроизводства и обусловливают соотнесение субъекта с объектом в фундаментальных модусах познания и действия, как это было описано нами выше в классическом и неклассическом типах научной рациональности. Интерпретация Ю. Хабермаса постнеклассическая: для неё характерно, что субъект рассматривается в интерсубъективных связях, устанавливаемых с другими субъектами, которые тоже обладают языковой компетентностью и компетентностью действия. Интерсубъективная связь устанавливается для того, чтобы субъекты могли достичь договорённости по поводу познания и коммуникативного действия. Заметим, что Ю. Хабермас разделяет социальное действие на два типа – целерациональное и коммуникативное действие. Целерациональное действие может быть инструментальным (в случае отношения субъект–объект) или стратегическим (в случае субъект–субъектной связи). Инструментальное действие, как правило, обусловлено социальными взаимодействиями; стратегическое же само является социальным. В то же время коммуникативное действие, в отличие от ориентированного на успех целерационального действия, направлено на понимание.[131]

         Таким образом, в ряд явлений, подлежащих объяснению, Ю. Хабермас ставит не только познание и покорение природы, но и интерсубъективность возможного понимания, смещая фокус исследования от когнитивно-инструментальной к коммуникативной рациональности. Парадигматичным становится не отношение обособленного субъекта к объекту, каким-то образом выделенному в объективном мире и заданному благодаря реализации возможностей теоретического языка, а сама интерсубъективная связь между договаривающимися друг с другом субъектами, позволяющая на деле манипулировать сконструированным объектом.[132] С введением понятия «интерсубъективность возможного понимания» предметом рассмотрения становится координация действий членов общества в связях коммуникации, а, значит, и выполнение условий рациональности, присущей коммуникативному действию. Согласно Ю. Хабермасу, в центр внимания философии науки, а шире – и социальной философии, наряду с аспектами исследовательской деятельности, которые анализируются через соотношение цели и средства, нам следует поставить и те, которые рассматриваются с точки зрения коммуникативной рациональности. Главная задача при этом будет определяться как выявление закономерностей взаимосвязи этих сфер действий.

         Предложенная Ю. Хабермасом новая интерпретация понятия интерсубъективности в основных своих положениях совпадает с той, которая была дана К.-О. Апелем в «Трансформации философии».[133] Рефлексивная теория интерсубъективности К.-О. Апеля представляет собой попытку трансформации кантовской трансцендентальной философии субъективности в трансцендентальную философию интерсубъективности. Наряду с
И. Кантом, М.Хайдеггером и Л. Витгенштейном непосредственное влияние на формирование философских взглядов на К.-О. Апеля оказал американский прагматизм, в частности, конвенциональная теория истины Ч. С. Пирса  и связанная с ней идея бесконечного сообщества учёных, а также идея о возможности рационального обоснования этики. К.-О. Апелю удалось выйти из методологического солипсизма Э. Гуссерля, задав  трансцендентальную интерпретацию триадической конструкции семиозиса: знак – предмет – интерпретатор. В прагматике К.-О. Апеля субъект интерпретации всегда должен учитываться другими субъектами интерпретации, даже если он принимает только воображаемое участие в интерпретационном процессе. Дополнение трёхчленного семиотического отношения объект – знак – субъект другим субъектом, который находится с первым субъектом в отношениях знаковой коммуникации, конституирует отношения, которые К.-О. Апель назвал коммуникативным сообществом. В отношениях знаковой коммуникации у субъектов возникает дефицит выразительных средств языка, который компенсируется путём «спонтанно-креативного обращения к контексту и к пара- и экстравербальным знакам в смысле правил успешной коммуникации»,[134] и К.-О. Апель от субъект-объектного познавательного отношения переходит к герменевтическому теоретико-познавательному субъект-субъект-объектному отношению.

         Постнеклассический характер концепции рациональности коммуникативного опыта проявляется и в утверждении о том,  что все интересы и притязания людей по отношению друг к другу могут быть рационально восприняты только в ходе аргументированного дискурса. Аргументация понимается как происходящее по правилам коммуникативное действие, участники которого потенциально находятся в коммуникативной связи с неограниченным сообществом оппонентов. Ученик и последователь К.-О. Апеля Д. Бёлер таким образом раскрывает смысл перформативного высказывания «Я полагаю»: «Я полагаю перед неограниченным сообществом участников аргументации, что высказывание, которое я сейчас сделаю, имеет такое свойство или будет так обосновано, что оно выдержит проверку всех сомневающихся, которые придерживаются правил аргументации и поняли и учли все основания, и что затем оно было бы признано как состоятельное в неограниченном сообществе участников аргументации, находящихся в идеальных условиях времени, а также обладающих идеальной компетентностью».[135] Тем самым научная аргументация предполагает идеальное согласие в неограниченном сообществе аргументирующих, а также собственную непротиворечивость как норму социальной практики.

         К.-О. Апель выводит следующие конститутивные правила процесса аргументации – нормы действия, соответствующие рациональному коммуникативному опыту:

         · Правило автономии – правило воздержания от применения неаргументативных инстанций в процессе аргументации;

         · Правило антиципации идеального аргументативного сообщества – требование выдвигать такие аргументы, которые могут быть приняты идеальным аргументативным сообществом, а также требование способствовать установлению структур и правил этого сообщества на деле;

         · Требование признания других как равноправных участников аргументации в том случае, если они сами соблюдают правила аргументации;

         · Требование прилагать необходимые усилия для расширения горизонта понимания выдвигаемых аргументов другими участниками аргументации в целях реализации в реальном коммуникативном сообществе публичности (Öffentlichkeit).[136]

         Таким образом, трансцендентальный субъект в концепции К.-О. Апеля растворяется в исторически укоренённом, неограниченном коммуникативном сообществе, целью которого является достижение согласия в процессе понимания. Реальное коммуникативное сообщество, являющееся субъектом материальных потребностей и интересов, вместе с тем выступает у К.-О. Апеля и как идеальный субъект познания и аргументации: «Сциентистская рациональность каузального анализа предполагает технологическую рациональность целерационального действия, которая, в свою очередь, предполагает герменевтическую рациональность понимания и тем самым этическую рациональность».[137]

         По меньшей мере, убеждён К.-О. Апель, объясняющая деятельность естествоиспытателей предполагает их взаимопонимание. Другими словами, само каузальное объяснение должно быть понято другими, а, значит, субъект-объектное отношение объяснения всегда предполагает субъект-субъектное отношение взаимопонимания. Бинарное отношение «х объясняет у» трансформируется у К.-О. Апеля в троичное отношение «х объясняет у для z». Технологическая рациональность логически предшествует и «наследуется» научной и герменевтической рациональностью. Вслед за И. Кантом К.-О. Апель считает каузальность условием научного опыта, но у Апеля каузальность рассматривается не как категория рассудка, а как производная от действия: вторгаясь в ходе научного эксперимента в природу, учёный в ходе экспериментирования конструирует понятие причинности. Один из ключевых постулатов К.-О. Апеля: «Без тела нет науки». С его точки зрения, понимание каузальной необходимости природных процессов предполагает свободу действий, понимаемую в том смысле, что у нас есть возможность инициировать природный процесс или воспрепятствовать ему, и также наоборот – свобода, опосредованная инструментальным действием, предполагает причинность. Объяснение мотивов действий, по К.-О. Апелю, несводимо к чисто причинному объяснению, поскольку между интенцией действовать и действием существует логическая связь, и интенции могут обосновываться, а не причиняться. Это позволяет К.-О. Апелю согласиться с К. Поппером в том, что предсказание инноваций в науке невозможно так же, как невозможны профетические предсказания исторического развития.

         К.-О. Апель полагает, что универсальные принципы не допускают доказательств, так как являются предпосылками, а не выводами рационального рассуждения. Вместе с тем от них нельзя отказаться, поскольку они являются предельными основаниями человеческой жизни, деятельности и поведения. Эти предпосылки, по Л. Витгенштейну, выступают в качестве правил языковых игр. Среди них трансцендентальными могут считаться только те, которые являются настолько всеобщими, что не могут быть заменены никакими функциональными эквивалентами. Именно такие предпосылки раскрываются в публичном дискурсе, когда каждый участник аргументации вынужден принимать известные предпосылки нормативного характера.

         Вернёмся к теории коммуникативного действия, которая, по мнению Ю. Хабермаса, в некоторых случаях «является всего лишь одним из вариантов философии практики», на самом деле наряду с ней решает ту же задачу: «воспринять разумную практику как разум, нашедший конкретное воплощение в истории, физических лицах и языке».[138] С точки зрения теории коммуникативного действия, критерий ориентации участников действий, характерный для старой парадигмы философии сознания, следует дополнить критерием понимания. М. Вебер, рассматривая социальное действие в аспекте координации действий субъектов, тем не менее, в центр анализа помещал целенаправленную деятельность единичного субъекта. Социальное действие субъекта оценивалось им исходя из критерия адекватности средств достижения намеченных целей. При таком подходе как стратегическое, так и коммуникативное действие остаётся значимым ровно настолько, насколько удалось воздействовать на объект или установить понимание с другим субъектом. Именно соотношение цели и средства задаёт здесь эвристические рамки понятия рациональности. Ю. Хабермас предлагает новые - коммуникативно-теоретические - рамки понятия рациональности, когда всякое социальное действие считается ориентированным в конечном счёте на понимание, а механизмами координации действий служат, прежде всего, речевые действия. Таким образом Ю. Хабермас переходит от монологической трактовки смысловой соотнесённости социального действия к конститутивному интерсубъективному пониманию, от системы взаимодействий, руководимой инструментальным разумом целерациональных носителей (как это было, к примеру, у Т. Гоббса), к  саморегулирующейся системе, руководимой разумом функциональным.

         Преодолевая одномерность веберовского понятия рациональности, Ю. Хабермас выделяет типы, или пограничные случаи, коммуникативного действия, при помощи которых им описываются различные аспекты рациональности. Первый случай это телеологические действия, которые рассматриваются с точки зрения их эффективности, поскольку их правила воплощены в знании, находящем техническое применение и подлежащем критике по степени достоверности. Второй случай это констативные речевые действия, которые регулируются нормами, воплощают и излагают знание, и рассматриваются с точки зрения истинности и нормативной правильности. Драматургические действия воплощают в себе знания о субъективности действующего и рассматриваются с точки зрения правдивости. При помощи этих различений Ю. Хабермас вводит понятие коммуникативной рациональности, рациональности действия, для которой конститутивны все три измерения коммуникативного действия в зависимости от того, идёт ли речь о нормах, фактах или о субъективности. В лекции, посвящённой выходу из философии субъект-центрированного разума, Ю. Хабермас говорит:

         «“Рациональностью” мы называем наличие (у способных говорить и действовать) желания приобрести недостающие знания и правильно использовать их. Пока основные понятия философии сознания вынуждают понимать знание исключительно как знание чего-либо в объективном мире, рациональность соизмеряет себя со способностью единичного субъекта ориентироваться в пространстве подлинного смысла своих мыслей и высказываний. Субъект-центрированный разум ищет для себя масштабы в таких критериях, как истина и успех, регулирующих отношения познающего и целесообразно действующего субъекта с миром, где существуют объекты или определённый порядок вещей. Но как только мы, напротив,  воспринимаем знание как способ коммуникаций, рациональность исчисляется по способности вменяемых участников интеракций ориентироваться в претензиях на значимость, которые выдвигают субъекты, претендующие на взаимное признание. Коммуникативный разум находит для себя масштаб и меру в способе аргументации в процессе прямой или косвенной реализации претензий на пропозициональную истину, правильность нормативов, субъективную правдивость и эстетическую достоверность».[139]

         Коммуникативный разум выражает себя в децентрированном миропонимании, в связующей силе межсубъектного взаимопонимания и взаимного признания. Каким образом моральные обязательства, принимаемые участниками дискурса, переносятся на социальные действия? В частности, каким образом участники научной дискуссии продолжают следовать взятым на себя обязательствам «субъективной правдивости», «экспериментальной достоверности», «пропозициональной истины», принципам «свободы мнений», «справедливости», «непредвзятости решений» в своей повседневной исследовательской деятельности? Ю. Хабермас полагает, что этот перенос и это следование не являются непосредственными. Этические нормы практического дискурса исходят из того же самого принципа универсализации, который потенциально присутствует в предпосылках аргументации. Для обоснования этого принципа Ю. Хабермас использует логическую реконструкцию правил дискурса, выполненную немецким философом Р. Алекси, согласно которому практический дискурс рационален, если в нём выполняются условия рационального практического аргументирования. Если эти условия выполняются, то результат дискурса верен, и, как следствие, теория дискурса и есть процессуальная теория практической верности.

         В общем виде коммуникативный процесс в целях достижения согласия должен удовлетворять следующим логическим, этическим, правовым и процедурным условиям:

         (1.1) никто не имеет права противоречить самому себе; (1.2) каждый, кто приписывает предикат F объекту а, должен употреблять F применительно к другому объекту, который подобен а во всех значимых отношениях; (1.3) разные говорящие не имеют права использовать одно и то же выражение с различными значениями;

         (2.1) каждый говорящий имеет право утверждать только то, что он сам думает; (2.2) тот, кто ставит на обсуждение какое-нибудь высказывание или же норму, которые не являются предметом дискуссии, должен привести для этого основания;

         (3.1) каждый субъект, способный совершать действия и владеющий речью, имеет право участвовать в дискурсах; (3.2) а. каждый участник аргументации имеет право проблематизировать любое утверждение; б. каждый имеет право вводить в дискурс любое утверждение; в. каждый имеет право высказывать свои точки зрения, желания, потребности; (3.3) нельзя препятствовать пользоваться перечисленными правами.[140]

         Применительно к философии деятельности такого рода, как исследовательская, нельзя сказать, что этим правилам научное сообщество не следовало прежде. Однако они никогда не становились «частью» объекта, настолько же неотъемлемой, как данные наблюдений и экспериментов. В неклассической рациональности за их выполнение отвечала рефлексия научного сообщества, преобразовывавшая средства и цели научной деятельности, а также способ постановки вопросов и организацию исследования таким образом, чтобы любое из вышеперечисленных условий было удовлетворительным. С переходом к постнеклассической рациональности рефлексия не является больше делом познающего субъекта, который, объективируя, соотносится с самим собой. Ю. Хабермас  констатирует: «Место этой рефлексии теперь занимает встроенный в коммуникативное действие пласт, соединяющий дискурс и действие».[141]

         Вместе с тем названные правила дискурса не вызывают возражений только в том случае, если возможно доказать их трансцендентальный статус. Доказывается же он тем, что всякий, кто их оспаривает, попадает в перформативное противоречие с самим собой, сродни парадоксу лжеца, который говорит о себе, что он лжёт. При этом, однако, невозможно доказать действенность этих правил за пределами практического дискурса, хотя бы потому что любая дискуссия происходит в контексте общественных отношений и участники коммуникации испытывают давление жизненных обстоятельств. В качестве общей предпосылки трансцендентальных языковых игр и принципа универсализации Ю. Хабермас выводит основное положение этики дискурса: только те нормы имеют право притязать на значимость, которые получают или могут получить одобрение со стороны всех заинтересованных лиц, к которым они имеют отношение, как к участникам практического дискурса.[142] Этот этический принцип поведения, который Ю. Хабермас в коммуникативной теории действия характеризует как «единственный моральный принцип», эксплицирует также и основания деятельности научного сообщества в эпоху постнеклассической рациональности.

 

 

§ 3. «Научная мысль как планетное явление»:

неклассическая рациональность в науках о Земле

 

         В 1937 г. в рукописи работы «Научная мысль как планетное явление» В. И. Вернадский, высказал следующее мнение:

         «Удобно пользоваться в биогеохимии <…> одним логическим понятием конкретных наук о природе, особенно многообразно и ярко проявляющимся в биосфере, но мало обратившим на себя внимание философской и логической мысли. Им хотя неизбежно и пользуются, но значение его, мне кажется, достаточно не сознают.

         Углублённого философского и логического анализа его я не знаю.

         Этим понятием является понятие об естественном теле. Естественным телом в биосфере мы будем называть всякий логически отграниченный от окружающего предмет, образовавшийся в результате закономерных природных процессов, в биосфере или вообще в земной коре происходящих.

         Таким естественным телом будет каждая горная порода (и формы её нахождения – батолит, шток, пласт и т. д.), будет всякий минерал (и формы его нахождения), всякий организм, как индивид и как сложная колония, биоценоз (простой и сложный), всякая почва, ил и т. д., клетка, ядро её, ген, атом, ядро атома, электрон и т. п., капитализм, класс, парламент, семья, община и т. п., планета, звезда и т. п. – миллионы миллионов возможных “естественных тел”. Как видно из приведённых примеров, мы видим здесь две категории понятий; одни, которые отвечают понятиям, предмет которых реально существует в природе и не является только созданием логического процесса. Например, определённая планета, определённая почва, организм и т. п. А с другой стороны, понятия, которые целиком или в основной своей части являются созданием сложного логического процесса, – обобщением бесчисленного множества фактов или логических понятий. Например, почва, горная порода, звезда, государство и пр.».[143]

         Отметим в этом тексте В. И. Вернадского несколько важных для нас особенностей. Во-первых, то значение, которое он придаёт философскому – мировоззренческому и методологическому анализу понятия «естественное тело». Естественные тела, референты этого понятия, видимо, должны рассматриваться как часть всего множества естественных объектов, поскольку понятие «объект» распространяется помимо тел ещё на явления и процессы. В практических дискурсах категория «объект» и естественнонаучное понятие «тело» вполне могут использоваться как часть и целое и как род и вид. Таким образом, всё, что В. И. Вернадский сообщает нам о своём отношении к понятию «естественные тела», имеет самое прямое и непосредственное отношение к понятию «естественный объект».

         Во-вторых, обнаруживается явная двойственность, возможно, неотрефлексированная самим автором, в его подходе к способу, каким, с его точки зрения, обособляется естественный объект. Здесь явно работают две силы – человек и природа, причём В. И. Вернадский не фиксирует явно способ взаимодействия этих сил, хотя его легко домыслить: вначале – природа, потом – человек. Он пишет, что будет называть естественным телом в биосфере всякий логически отграниченный от окружающего предмет (работа человека, ибо природа логических отграничений не производит), образовавшийся в результате закономерных природных процессов, в биосфере или вообще в земной коре происходящих (работа природы). Естественное тело, образовавшееся в природе естественным путём, мы, люди, должны ещё логически отграничить и назвать словом. Мера соответствия друг другу действия этих сил – адекватность или неадекватность логических действий человека естественным силам природы В. И. Вернадским в данном случае не проблематизируется. По всей видимости, реальная практика научных исследований ещё не поставила остро проблему выделения учёным естественного объекта. В противном случае, он ощутил бы наличие здесь методологической проблемы.

         В-третьих, можно заметить, что в числе естественных объектов В. И. Вернадский называет капитализм, класс, парламент, семью, общину. Это прямо говорит о широте его естественнонаучного подхода, о возможности, с его точки зрения, социальные феномены представлять и изучать по нормам и принципам естественнонаучного исследования, в полном соответствии с доктриной развития общества как естественноисторическим процессом. В споре наших современников о методологическом изоморфизме естественных и общественных наук, В. И. Вернадский, вероятно, был бы на стороне тех, кто признаёт возможность изоморфизма.

         В-четвёртых, важно, что В. И. Вернадский, анализируя понятие «естественное тело», обнаруживает в нём фактически два рода понятий и один из них – это понятия, предмет которых реально существует в природе. В. И. Вернадский добавляет: «…и не является только созданием логического процесса. Например, определённая планета, определённая почва, организм и т. п.». Обратим внимание: речь идёт о том, что именно «предмет понятия», т. е. определённая планета или определённая почва не является «только созданием логического процесса». Очевидно, что это нужно было бы сказать о понятии, а не о самом предмете, ибо предмет ни в коей мере не является «созданием логического процесса». Таким созданием может быть только понятие. Но язык выдаёт традиционный способ словоупотребления, в котором слова, обозначающие естественные тела, – «почва», «горная порода» и т. п. – одновременно репрезентируют и соответствующие понятия. Здесь отчётливо проявились «склеенность» слова и понятия с самим объектом и, наоборот, «склееность» естественного объекта со словом и понятием. Иначе В. И. Вернадский не мог бы сказать о естественном теле, что оно не является продуктом «только» логического процесса. Продуктом логического процесса является понятие, «склеенное» с этим объектом обычной практикой словоупотребления. Второй род понятий, обнаруженный В. И. Вернадским в понятии «естественное тело», характеризуется как не «склеенный» с конкретным естественным телом. Если у понятий первого рода референтами являются естественные тела – «данная» почва и «данная» горная порода, то референтами понятий второго рода являются «обобщения бесчисленного множества фактов или логических понятий». В этом случае созданием «сложного логического процесса» вполне адекватно называются именно понятия второго рода.

         Таким образом, в понятии «естественное тело» В. И. Вернадским выявляются два рода понятий, единичных и общих. Очевидно, что у них разная связь с самими естественными телами. У первых – непосредственная, у вторых – опосредованная логической операцией обобщения и появлением особого феномена – идеального объекта, представленного классом реальных естественных тел. Он пишет: «Например, почва, горная порода, звезда, государство и пр.», явно противопоставляя это другому ряду: «определённая планета, определённая почва, организм и т. п.». Нужно отдать должное логической культуре В. И. Вернадского, проявившейся в этом различении, в высшей степени значимом, когда мы пытаемся понять особенности использования учёными понятий о разных естественных телах. В употреблении понятия «естественный объект» его двойная референция – его отнесённость и к отдельному естественному объекту, и к классу естественных объектов – играет большую роль.

         В-пятых, это указание В. И. Вернадским на принципиальные различия между философией и наукой в их оперировании с понятием «естественное тело». Философия остаётся в рамках работы с понятием, тогда как наука обязана выходить за пределы понятий и работать с самими естественными телами. С точки зрения В. И. Вернадского, «наука в действительности строится путём выделения естественных тел, и при научной работе важно одновременно точно учитывать не только понятия, им отвечающие, но и реально существующие научно определённые естественные тела».[144] Наука постоянно «проверяет научным опытом, наблюдением», «считается» с самими отвечающими понятиям естественными телами.

         Наконец, В. И. Вернадский различает способы бытия слов и понятий, отмечая долговременность слов при скоротечности научных понятий:

         «Для естественного тела слово и понятие неизбежно не совпадают.

         Понятие, ему отвечающее, не есть что-нибудь постоянное и неизменное, оно меняется иногда очень резко и по существу с ходом научной работы, с ходом жизни человечества.

         Слово, понятию естественного тела отвечающее, может существовать века и тысячелетия».[145]

         Отмеченные особенности определения В. И. Вернадского позволяют нам наблюдать рождение неклассического типа рациональности в науках о Земле. В целом определение, казалось бы, не выходит за привычные рамки классической рациональности: естественное тело, как явствует из него, образуется в результате закономерных природных процессов, происходящих в биосфере или вообще в земной коре. Одна из особенностей этого определения наиболее ярко свидетельствует о распространённом до сих пор предубеждении классической рациональности в методологическом изоморфизме естественных и гуманитарных наук. Это предубеждение чревато как грубым натуралистическим редукционизмом XIXXX вв., когда в  качестве образцов постановки и решения проблем социальным и гуманитарным наукам предлагались естественнонаучные достижения, так и утончённым современным «гносеологическим иллюзионизмом». Между тем В. И. Вернадский в своём определении уже пользуется понятием биосферы, а не натуралистическим понятием природы, тем самым привнося в понятие естественного тела все те черты сложного, интегративного целого, каким является биосфера. Отсюда в определении В. И. Вернадского возникают указания, что его определение относится к «естественному телу в биосфере», что естественное тело есть «логически отграниченный от окружающего предмет».

         Практический дискурс В. И. Вернадского содержит предпосылки возникновения теоретического метаязыка, позволяющего учёным осмыслить методологические проблемы выделения и изучения объектов. Это несомненная черта неклассического мышления, которая к 1937 г. стала неотъемлемой частью атомной теории и получила рефлексивное осмысление в трудах методологов и философов науки, таких как Н. Бор, В. Гейзенберг, А. Тарский, Р. Карнап, К. Поппер и др. Конечно, различение понятий, выраженных в словах, и вещей, этим понятиям соответствующих, было известно задолго до возникновения неклассической рациональности. Его можно найти в «Категориях» Аристотеля,[146] в схоластическом средневековом споре об универсалиях, в работах первых материалистов Нового времени. Так, Ф. Бэкон именно словам ставил в вину полонение человеческого сознания идолами площадей, порождаемых «общением и сотовариществом»:

         «Существуют ещё идолы, которые происходят как бы в силу взаимной связанности и сообщества людей. Эти идолы мы называем, имея в виду порождающее их общение и сотоварищество людей, идолами площади. Люди объединяются речью. Слова же устанавливаются сообразно разумению толпы. Поэтому плохое и нелепое установление слов удивительным образом осаждает разум. Определения и разъяснения, которыми привыкли вооружаться и охранять себя учёные люди, никоим образом не помогают делу. Слова прямо насилуют разум, смешивают всё и ведут людей к пустым и бесчисленным спорам и толкованиям»;[147]

         «Но тягостнее всех идолы площади, которые проникают в разум вместе со словами и именами. Люди верят, что их разум повелевает словами. Но бывает и так, что слова обращают свою силу против разума. Это сделало науки и философию софистическими и бездейственными. Большая же часть слов имеет своим источником обычное мнение и разделяет вещи в границах, наиболее очевидных для разума толпы. Когда же более острый разум и более прилежное наблюдение хотят пересмотреть эти границы, чтобы они более соответствовали природе, слова становятся помехой. Отсюда и получается, что громкие и торжественные диспуты учёных часто превращаются в споры относительно слов и имён, а благоразумнее было бы (согласно обычаю и мудрости математиков) с них и начать для того, чтобы посредством определений привести их в порядок. Однако и такие определения вещей, природных и материальных, не могут исцелить этот недуг, ибо и сами определения состоят из слов, а слова рождают слова, так что было бы необходимо дойти до частных примеров, их рядов и порядка…».[148]

         В то же время различение В. И. Вернадским слова и понятия, ему отвечающего, помещает исследователя в исторический контекст развития научной мысли, в котором наиболее общие понятия конкретных наук о природе, такие, как понятие «естественное тело», или «естественный объект», претерпевают постоянные изменения. Эти изменения в содержании и объёме понятий обусловливают тот факт, что часть наук о природе требует дополнительной работы интерпретации уже на стадии наработки эмпирических данных. Это позволяет говорить о проблеме «двойной герменевтики» – герменевтическом измерении как получающего опытную проверку теоретического знания, так и самого факта опытной его проверяемости (дополнительность Н. Бора, неопределённости В. Гейзенберга). Такие проблемы не были известны ни Ф. Бэкону, ни Аристотелю; применение классической научной рациональности оказалось ограничено классом объектов, подлежащих изучению на её методологических и философских основаниях. Именно такое - неклассическое - отношение исследователя к изучаемому им «естественному телу в биосфере» воспроизводит В. И. Вернадский, рассуждая о различии слов и понятий, понятий и естественных тел. Ему удаётся выйти за пределы ограничений, накладываемых на исследование натуралистическим подходом, чтобы выдвинуть гипотезы и построить теории о начале и вечности жизни,[149] о биосфере как природе, имеющей «определённое, очень точно ограниченное строение, которое должно, как таковое, отражаться и учитываться во всех заключениях и выводах, с “природой” связанных»,[150] о научной мысли как планетном явлении.

         Натуралистический подход имеет в своём основании две фундаментальные философские абстракции – абстракцию рациональной структуры вещи и абстракцию операционального сознания. Абстракция рациональной структуры вещи выявляет человеческую способность понимать вещи, порождать некоторые знания, представления, идеи, а также придаёт прагматическую значимость эпистемологической схеме. Абстракция операционального сознания выявляет исследовательское отношение человека к окружающему его миру, законность и обоснованность операционального способа обращения с данными сознания, подразумевает существование гносеологической схемы в её собственно натуралистической субъект-объектной конкретизации:

         «Вспомним, что у Лапласа в его учении о детерминизме фигурирует некий интеллект, который способен одним актом мысли, зная все предшествующие состояния, охватывать все последующие состояния. Это и есть указание на то, что мы мыслим отдельные причинные связи в предположении некоторого эфира полноты связей, где весь остальной мир гарантирует нам одну данную связь. Это как бы акт божественного наблюдения, содержащий в себе все предметы и все их отражения.

         Следовательно, отдельная, единичная связь предполагает некую полноту связей универсума и абсолютное знание и тогда она – именно как отдельная, локальная – фиксируется объективно и законосообразно. Но этому должен предшествовать, несомненно, какой-то эмпирический ход вещей, позволяющий применять к нему понятие законосообразности, рассматривать его на уровне выполненного в виде рациональной структуры. Рациональная структура выполняется эмпирически и именно таким образом, и тогда эмпирическое – законосообразно».[151]

         Философствуя, мы постоянно сталкиваемся с пересмотром понятий субъективного и объективного, постоянно находимся в ситуации выбора, возникающей по поводу субъект-объектного отношения. Иными словами, философская деятельность носит такой характер, что в ней нет ничего такого, что всегда было бы объективным или субъективным и не требовало бы соответствующей аналитической работы. Отмеченного постоянства нет и в науке. Примером может служить совокупность суждений, считавшихся объективными в аристотелевской физике и которые затем утратили свою объективность в физике галилеевской. Другой пример: совокупность суждений ньютоновской физики, согласно которым объективными считались утверждения о причинной связи явлений, описывающие одновременные события, в то время как в физике А. Эйнштейна одновременные события полагаются такими, относительно которых нельзя установить объективные причинные связи, и потому совокупность суждений, базирующаяся на их индукции, субъективна.

         В то же время, чтобы понять взаимоотношение обозначения, именования естественного объекта и его сущности, необходимо усвоить ту мысль, что само название не привносит в сущность никакого нового содержания. Оно только форма соотнесённости объекта с исследователем, некоторый «ярлык», фиксирующий совокупность тех социокультурных традиций, которые реализуются на объекте. Слово или термин, фиксирующие объект, по содержанию совершенно равны его сущности, тождественны с содержанием понятия этого объекта на данном историческом этапе исследования. Учёный-натуралист, используя данное слово или термин для обозначения предмета своего исследования, вносит в него всё то, что он о нём знает, всё, что уже выстроено в его понятии и знании о нём, с одним прибавлением – с пониманием. Понимая тот факт, что слово или термин обозначают именно этот объект, а никакой другой, субъект познания приобщается к определённым социальным процессам, традициям обращения с этим объектом в той или иной деятельностной ситуации.

         Связка имени и сущности, а значит, слова и его содержания есть единое развивающееся целое, необходимым образом отграниченное от других таких же связок интуицией смысла. Для дальнейшего анализа феномена естественного объекта в неклассическом естествознании необходимо рассмотреть отношения между объектом и обозначающим его именем. Именно между ними возникает то напряжение внутренней жизни целостного феномена естественного объекта, в котором этот феномен практически всегда предстаёт как связка «слово–объект», реализующаяся в познавательной деятельности учёного: «чернозём» – чернозём, «Луна» – Луна, «формация колчеданных руд» – месторождение Рио-Тинто в Испании, эксплуатирующееся более трёх тысяч лет, и т. п.

         Оперируя с этим целостным феноменом очень важно видеть и понимать его сложносоставную структуру, отчётливо различать в нём обе взаимосвязанные друг с другом части, отдавая себе отчёт в специфических функциях каждой из них. Представляется не бесполезным анализ этого целостного феномена, проведённый А. Ф. Лосевым (1893–1988) в отношении объекта и обозначающего его слова вообще. А. Ф. Лосев отмечал, что при неверной или же недостаточной рефлексии отношений этих двух элементов «натуралистическое извращение мысли <…> празднует свою победу». Он писал: «Отношение имени к сущности… – величайшая диалектическая проблема. Сбиться с пути здесь легче, чем где бы то ни было в предыдущих наших исканиях. Натуралистическое извращение мысли как раз тут празднует свою победу и своё торжество, ибо рассуждают, важен самый предмет, а какое название предмета – не важно».[152]

         Имя играет особую роль в деле определения аспекта реальности: «Имя сущности есть смысловая энергия сущности. Но прежде <…> рассмотрим ложные воззрения, назойливо предлагающие свои услуги в этой проблеме». В числе этих «назойливых услуг» А. Ф. Лосев называл позицию, отождествляющую имя и предмет и приходил к выводу, что в этом случае предмет, не будучи поименован совсем, не может быть отличен от другого: «Если имя тождественно предмету, значит, оно от него не отличается; другими словами, предмет есть предмет, и никакого имени он не имеет <…> другими словами, он никак не называется. Но имя есть форма отличенности от иного. Значит, предмет, не имеющий имени и никак не называющийся, не отличается ни от чего иного, его окружающего. Однако, что это значит? Это значит, что предмет не имеет никакого определённого очертания и границы, т. е. не имеет никакой фигуры и формы. Не имеет он, стало быть, никакой формы и внутри себя. <…> Предмет превращается в абсолютный нуль, о котором ничего ни сказать, ни помыслить нельзя».[153]

         Аналогично и растворение предмета в имени, ибо отсутствие у имени предмета означает исчезновение и самого имени, так как этому имени нечего именовать. В силу чего можно увидеть, что имя и предмет образуют взаимообусловленную целостность двух полюсов, двух составляющих, что «имя предмета неотделимо от самого предмета, хотя отлично от него…». Отсюда следовала мысль о необходимости отрицать как абсолютное различие, так и абсолютное тождество имени и сущности, а также идея диалектической взаимосвязи: «Диалектика рассуждает иначе. Она проповедует не тождество и не различие, а различие в тождестве. Имя так тождественно с сущностью, что в то же время и отлично от неё, и имя так отлично от сущности, что в то же время и тождественно с ней. Оно так неотделимо от сущности, что отлично от сущности, и так отлично, что неотделимо».[154]

         Натуралистические и антинатуралистические исследовательские позиции учёных вызвали к жизни различные теоретические интерпретации понятия естественного объекта. Исследователь, вынужденный прибегать к интерпретации теоретических и эмпирических понятий, зачастую «подгоняет» их к решению частной научной задачи. Интерпретация понятия оказывается зависимой от множества косвенных факторов: от целей и задачи исследования, объекта референции знания, методов и норм, и, наконец, от аксиологических установок исследователя. И это неудивительно: важная составляющая развития науки состоит как раз в том, чтобы производить как можно больше теоретически нагруженных понятий. Но сами понятия не дают ни объективности, ни истины: они должны быть проверены на истинность, соотнесены с «реальными» объектами. Учёный-натуралист в соответствие понятию ставит некоторый естественный объект или множество естественных объектов, тем самым вещно интерпретируя или определяя предмет своего изучения, гипостазируя содержание понятия. Условно назовём это «вещным ходом мысли», ходом, который заставляет учёного видеть объект и не отличать его от соответствующего ему понятия. «Вещный ход мысли» не будучи отрефлексированным, и рождает «склейку» вещи с понятием вещи, но «склейку», в которой учёный видит только объект и не видит «приклеенного к нему» понятия.

         Учёный-натуралист свободен в построении понятий и тем не менее непосредственно зависим от «рабочей данности». Он проецирует свои воззрения на внешний «предмет», «оестествляет» теоретические построения, «помещает» их мысленно в природный мир, мысленно делает их частью природы. Определение предмета мышления посредством указания на внешнюю материальную вещь получило название остенсивного определения. Недостаток, а в некоторых случаях и полное отсутствие рефлексии «вещного хода мысли» создают многочисленные и не всегда корректные теоретические интерпретации понятия естественного объекта.

         Что под силу рефлексии? Способна ли она что-либо изменить в процессе образования новых, зачастую пустых, естественнонаучных понятий? Видимо, да. Вот как рассуждал о роли рефлексии И. Г. Фихте: «Рефлексия есть состояние совершенно отличное от внешнего восприятия, отчасти даже противоположное ему. <...> В рефлексии есть свобода относительно построения, и поэтому к этому первому сознанию бытия присоединяется сознание построения. В восприятии сознание заявляло: вещь есть, и больше ничего. Здесь новое возникшее сознание говорит: есть также образ, представление вещи. Далее, так как это сознание есть реализованная свобода построения, то знание высказывает о себе самом: я могу создать образ этой вещи, представить её, могу также и не создавать».[155]

         На одном и том же «объектном поле» учёные видят разные объекты, не понимают друг друга. Г. П. Щедровицкий признавал: «Объекты и объектное поле создаются и служат нам в качестве общего плацдарма человеческой деятельности. Они суть инварианты всех наших разнообразных смыслов. Произвольно и свободно создаваемые смыслы должны быть созданы, и они должны быть достаточно разнообразными. Таким образом, за счёт “многошажности” и многоступенчатости деятельности достигается одновременно необходимый уровень свободы и необходимый уровень общей для всех необходимости. Всякая попытка трансформировать этот механизм, уменьшив в нём число опосредствующих плоскостей, ухудшает и может быть даже совсем разрушает налаженные машины деятельности и эволюции. Расходиться в образовании смыслов и затем вновь сходиться и интегрироваться в создании объектов и объектности – такова судьба людей».[156]

         Вместе с тем в научном исследовании, в котором не осуществлено рефлексивное осознание «вещного хода мысли», одному понятию без должного критического отношения субординируют второе, третье и т. д. При этом теоретическое содержание понятий усложняется прямо пропорционально их количественному росту, но усложнение теоретического содержания понятий отнюдь не означает, что объектный язык науки становится всё более теоретически нагруженным. Зачастую усложнение приводит к обратному результату – появлению «пустых», теоретически ненагруженных терминов, или, по образному выражению М. К. Мамардашвили, «немыслимых мыслей»: «Что же касается псевдомыслей, то к ним относятся мысли, помысленные как бы с неуважением к мыслительной способности людей, мысли, опекающие их, мысли, являющиеся мыслями других, неспособных на мысль. Примеров таких немыслимых мыслей немало в нашем лексиконе. <...> Здесь заведомо не может состояться акт мысли, удовлетворяющей своим собственным критериям или совершенной по своим собственным законам. Пытаясь её выполнить, я просто распадаюсь как мыслящее существо и могу показать, опираясь на уже сказанное, что тот, кто пытается эти проблемы помыслить, распадается сам».[157]

         М. К. Мамардашвили говорил об особом критерии существования мысли – понимании этой мысли собеседником, причём собеседником не сиюминутным, согласно кивающим головой, но «собеседником дальним», под которым он подразумевал «другую точку человеческого пространства и времени, человеческого бытия, в которой твой акт (акт мышления. – О.С.) может заново возродиться как возможность мышления, выполненного другим человеком». Теоретическое содержание понятия указывает на некое устойчивое образование смысла, которое и есть условие возрождения мысли. Однако всякое «лукавое» усложнение понятия – это дополнительные «перегородки» для ясного его понимания: «...Существует всё же некий пробный камень, с помощью которого можно определить, мыслимо ли что-то, реальна ли возможность моего собственного мышления. Например, есть какая-то мысль Платона или Канта. Но мыслима ли она как возможность моего собственного мышления? Могу ли я её помыслить как реально выполненную, не как вербально существующую, а как реально выполненное состояние моего мышления? Некоторые вербальные записи мыслеподобных состояний такого испытания не выдерживают, показывая тем самым, что хотя и есть мыслеподобие, но, строго говоря, это не мысли, потому что я не могу их исполнять. Ведь мысль существует только в исполнении, как и всякое явление сознания, как и всякое духовное явление. Она существует, повторяю, только в момент и внутри своего собственного вновь-исполнения. Ну так же, как, скажем, симфония, нотная запись которой, конечно же, ещё не является музыкой. Чтоб была музыка, её надо исполнить. Бытие симфонии, как и бытие книги, – это бытие смысла внутри существ, способных выполнить смысл. А какие мысли оказываются не-мыслями? Те, которые помыслены так, что исключён тот, кому эта мысль сообщается».[158]

         Рассмотрим, каким образом методолог-натуралист оперирует с введённым В. И. Вернадским понятием естественного объекта («естественного тела») и какие даёт ему теоретические интерпретации. Согласно В. И. Вернадскому, «естественное или природное тело – это есть всякое природное независимо от нас обособленное в пространстве и во времени от других природных тел и явлений, материальное или материально-энергетическое проявление».[159] Следующую конкретизацию этого определения В. И. Вернадского предлагает И. В. Круть:

         «Целесообразно конкретизировать эти мысли далее. Природное явление – это любой неискусственный объект (вещь, отношение, свойство, процесс), границы и таксономия которого могут быть не установленными. Природным телом выступает материальная вещь (или её фрагмент) с фиксированными пространственно-временными границами. Физические субстанции природного тела могут быть как веществом (субстратом), так и физическими полями или сочетаниями того или другого» (Курсив И. В. Крутя. – О.С.).[160]

         Автор подразумевает принципиальное различие между понятиями «природного явления» и «природного тела». И то, и другое, с его точки зрения, – неискусственный объект, а, следовательно, – объект естественный. Различие между ними, получается, состоит в том, сделал ли учёный-натуралист этот объект предметом своего рассмотрения, а если сделал, то в какой степени: ведь, по мнению И. В. Крутя, пространственно-временные границы природного тела должны быть фиксированы, установлены натуралистом, в то время как границы и таксономия природного явления могут быть не установлены – натуралист осознаёт объективность «природного явления», но при этом и всю недостаточность или фрагментарность своего знания о нём. Таким образом, мы можем заметить, что различие между понятиями «природного явления» и «природного тела» фиксируются И. В. Крутем как результат исследовательского отношения к естественному объекту.

         Между тем мы можем заметить, что «природное явление», границы и таксономия которого не установлены, никоим образом не заявляет о себе учёному-натуралисту; оно в этой связи не может быть зафиксировано и определено как «неискусственный объект». Для натуралиста такого «явления» просто не существует, ведь оно никак не проявляет себя в его работе, никак не взаимодействует с ним: «если признаётся существующим какой-нибудь определённый предмет, то он необходимо должен отличаться от всякого другого предмета и вообще от всего иного; он должен иметь определённую границу, отделяющую его от всего прочего» – это правило мышления действительно и в случае натуралистического подхода.

         Философу науки очевидно, что говоря о «природном явлении», И. В. Круть говорит о тех ситуациях в работе учёного-натуралиста, которые ещё не могут быть подведены под привычные натуралистические представления о порядке вещей и нуждаются в дополнительных исследовательских усилиях, как то: работа с «объектом», границы которого не установлены, требует установления границ; реконструкция «объекта» и определение его пространственно-временных отношений в условиях, определённым образом идеализированных, – это тоже большая и ещё не сделанная работа, после которой только и можно будет начать собственно исследовательскую, привычную стандартную работу. Эти традиции несут образцы работы с теми же объектами, о которых естественная наука располагает знаниями и понятиями. Это те же традиции, что и традиции работы с тем, что И. В. Круть называет «природным телом». Эти традиции определённым образом – так, а не иначе – формируют понятие естественного объекта, но, рассматривая их по отдельности, учёный-натуралист сужает понятие естественного объекта: «природное явление» – когда эмпирический материал ещё не классифицирован и не определён как нечто целое, «природное тело» – когда наши эмпирические данные позволяют уверенно говорить о естественном объекте.

         Рассмотрим следующее рассуждение И. В. Крутя: «Понятию о природном теле целесообразно субординировать понятие о естественном теле как целостном закономерно организованном природном теле, которое имеет индивидуальную видовую и родовую таксономическую определённость, специфический состав и структуру, свои пространственные и временные свойства, занимая таким образом своё “естественное место” на тех или иных уровнях организации природы».[161]

         Очевидно, что это рассуждение касается непосредственно организации «рабочей данности», эмпирического материала учёного-натуралиста. Об этом свидетельствует терминология текста: «целостное закономерно организованное природное тело», «индивидуальная видовая и родовая таксономическая определённость», «специфический состав и структура» и т.д. Однако в рамках этой же самой «рабочей данности» И. В. Круть отождествляет понятие естественного объекта с самим объектом, поскольку утверждение о «естественном месте» объекта на определённом уровне организации природы, несомненно, включено в практический дискурс, относится к системе естественнонаучного исследования, к нашему знанию о данном естественном объекте.

         «Естественное тело, в отличие от природного, не может быть образованием суммативным или выделенным по несущественным признакам, – продолжает И. В. Круть. – Естественное тело является и частью более общих естественных тел, и целостной системой подчинённых естественных тел; одни из них на прямо субординированных уровнях выступают элементами, тогда как другие могут рассматриваться лишь компонентами».[162]

         Справедливо указывая на популятивность естественного объекта (в зависимости от предметной области естественный объект может рассматриваться и как «элементарная ячейка», и как «сложное целое»), автор различает естественные и природные тела (напомним, что в формулировке В. И. Вернадского эти термины использовались как синонимы). Отличие между этими телами определяется как отличие между «существенными» и «несущественными» признаками: «естественное тело, в отличие от природного, не может быть образованием суммативным или выделенным по несущественным признакам», при этом существенность или несущественность признака определяется самим научным сообществом. К. Поппер писал по этому поводу: «Сторонники (натуралистического подхода. – О.С.) неспособны заметить, что, открывая, по их мнению, факт, они в действительности только выдвигают конвенцию».[163] Методолог науки так же, как и учёный-натуралист, действует в рамках абстракции рациональной структуры вещи, т. е. помещает всё своё знание о естественном объекте в понятие самого объекта, но, в отличие от философа науки, не рефлексирует, не сознаёт момент своего участия в рассуждении о естественном объекте: «Примерами естественных тел-систем являются Метагалактика, Галактика, Солнечная система, Земля (включая её физические поля), геоэлектромагнитосфера, геосинклиналь, почва, минерал, популяция организмов, клетка, атом, гравитационное поле, физический вакуум».[164]

         Как видно из приведённых примеров, объектам атомного и метагалактического уровня, практический дискурс о которых возникает только в исследовательской деятельности и существование которых доказуемо только при помощи научных теорий, приписывается такая же «естественность», как и непосредственно наблюдаемым объектам. Но даже в последнем случае границы и таксономия этих объектов могут быть не определены (такие объекты, как «почва», «минерал», «популяция организмов» и др.), и рассуждения об их строении могут носить опосредованный характер.

         При этом логика естественнонаучных построений такова:

         «То обстоятельство, что естественное тело имеет свою таксономическую определённость, т. е. принадлежит к какому-либо классу (а классу отвечает и одна вещь-индивид), обусловливает объективные критерии системности. Согласно такого рода критериям мы можем рассматривать системы естественных тел, имеющих те или иные таксономические связи, например, популяцию организмов одного вида, или систему всех организмов, относящихся по существу к одному уровню организации, или сложную иерархизированную систему одного организма. В качестве крайнего случая выявляются элементарные системы, лишённые элементов и структуры в данной объектной области. Например, элементарная биологическая система – клетка – не имеет биологических элементов, хотя и содержит физические и химические компоненты; также и элементарная геологическая система – минерал – не имеет геологических элементов и структуры, но обладает кристаллохимической структурой и разного рода компонентами».[165]

         Учёный-натуралист, занимающийся вопросами методологии, несомненно, отстаивает точку зрения классической научной рациональности, полагая, что «критерии системности» объективны, т. е. независимы от внешнего наблюдателя, а, значит, присущи не только «рабочей данности» учёного-натуралиста, но и самой объективной реальности: «организованность всей природы мы рассматриваем как научный факт», «факт этот является эмпирическим потому, что без организованности неживой природы её нельзя было бы познавать, взаимодействовать с ней и даже существовать».[166] Такая же объективность приписывается исходным теоретическим понятиям: «Рассматриваемые исходные понятия в специализированной форме должны входить в теоретическую систему фундаментальных наук. Так, анализ понятий “геологические естественные тела”, “геологические уровни организации”, “земное планетное пространство”, “геологическое пространство–время” необходим для вывода основных понятий категориального базиса общей геологической теории».[167]

         Неясным остаётся утверждение, о какой «специализированной форме» исходных понятий идёт речь. Если следовать логике И. В. Крутя, понятие «естественного тела» – понятие естественнонаучное, тогда как понятие «материальной вещи» – философское, последнему он сопоставляет понятия «материального объекта» и «идеального предмета». Такая точка зрения приводит ещё к одной двойственности в оперировании с понятием «естественного тела» – во-первых, как с понятием, репрезентирующим естественное, природное явление, а во-вторых, как с теоретической моделью этого явления.

         Между тем понятие о любом «естественном теле», выделенном и объективированном учёным, не просто «работает», функционирует в предметной реальности науки и практическом дискурсе о «естественных телах», но и развивается вместе с другими знаниями и понятиями. Осознавал ли учёный-натуралист, что, отстаивая идеалы классической рациональности, он ограничивал развитие понятия естественного объекта принятыми в то время традициями естественнонаучного описания и объяснения, тогда как механизмы развития понятия требовал и смысловой развёрнутости теоретического метаязыка, гарантируемой исключительно рефлексивным, а не односторонне-вещным пониманием?

         Действительно, в описательном естествознании – почвоведении, биологии, науках о Земле – до сих пор сильны классические естественнонаучные установки на познание реальности «такой, как она есть». Это не позволяет осмыслить сами средства, используемые в исследовательской деятельности для построения объективной научной картины физического мира. Разбираясь в частных принципах своей науки, учёный-натуралист зачастую не замечает, что входит в область проблем настолько общих, что их следует считать мировоззренческими, философскими. «Проблемы такого масштаба не сразу поддаются решению, – отмечал известный российский стратиграф С. В. Мейен, – но поддаются освещению, и одного этого бывает достаточно для снятия более частных, специальных противоречий на приемлемой для всех основе».[168] В поисках приемлемой для всех основы в описательном естествознании сложилось два подхода к выделению объекта исследования: естественный и модельно-целевой.[169]

         Возникновение этих подходов обусловлено различными результатами рефлексивной деятельности учёных, направленной на выявление и фиксирование объективной стороны процесса познания природы. Эта деятельность развивается в двух направлениях: предметном – когда речь идёт о принятых в науке идеалах и нормах исследования, их эффективности и воспроизводстве научных знаний, и методологическом – когда конструируются новые принципы построения научной деятельности.

         Для сторонников естественного подхода естественному объекту или физическому телу будет соответствовать описание, наиболее общий вид которого мы находим у М. К. Мамардашвили: это «такое явление, которое полностью пространственно выражено в своём содержании, т. е. всё, что мы можем сказать о структуре этого явления, о его составе, строении, таково, что оно полностью развёрнуто для внешнего пространственного наблюдения или же (если идет речь об идеальных абстрактных объектах или так называемых ненаблюдаемых теоретических “сущностях”) разрешимо на каких-либо наблюдаемых частях внешнего пространства. В этом смысле термины “объективное” и “пространственное” совпадают, могут употребляться через запятую, как и понятие “внешнее наблюдение”».[170] Абстракция рациональной структуры вещи (абстракция «выполнение понятого») обусловливает понимание объекта исследования учёным-натуралистом при помощи совокупности некоторых абстрактных понятий и гипостазирования самих понятий путём указания на объект или совокупность объектов, отвечающих этим понятиям, – указания на то, что учёный-натуралист называет «непосредственной рабочей данностью», от которой он при этом не отделяет понятие. Сторонники естественного подхода ориентируются на познание пространственных отношений, которые являются объективными в отличие от субъективно переживаемого человеческого времени. Так, напомним, что, по словам С. В. Мейена, «для геолога время – это пространство, а соотношение различных классов времён (физического, геологического, биологического) – это выявление пространственных отношений между следами, оставленными соответствующими классами процессов».[171]

         Между тем, как подчёркивают историки и философы науки, «рассмотрение действительности в форме объекта – не есть какой-то от природы данный человеку “естественный” способ видения и понимания мира».[172] С точки зрения философа науки, процедура выделения объекта оказывается тесно связанной с философской установкой исследователя. Для преодоления натуралистического тупика необходимо «выйти за пределы отношения “теория – объект” и критически отнестись к самой теоретико-познавательной рефлексии над теоретическим миром, то есть охватить его в такой целостности, которая является уже не “теорией” и не “объектом”, а делом реальных людей, познающих и преобразующих мир».[173] И учёные, даже те, кто придерживается классических идеалов рациональности, не могут не учитывать присутствие наблюдателя в системе исследования. Так, С. В. Мейен, рассуждая о наиболее общих принципах исторических реконструкций в геологии, невольно перестраивает естественнонаучную систему, перемещая акцент с непосредственного наблюдения над объектом к методам его исторической реконструкции:

         «Мнение, что факты динамической геологии добываются прямым наблюдением над “природными экспериментами”, – широко распространённый методологический миф. В действительности, наверное, ни один геолог непосредственно не наблюдал образование берегового обрыва, косой слоистости (“слойчатости”) или речной террасы. Возьмём береговую абразию – классический объект динамической геологии. Наши представления об абразии покоятся на наблюдении обломков пород вдоль берега и их сравнении с коренными породами, на сравнении обломков разной степени окатанности, на наблюдениях над работой прибоя; мы учитываем форму абразионных ниш, отмечаем высоту, до которой поднимаются волны, и т. д. Сопоставляя подобные наблюдения, мы   р е к о н с т р у и р у е м  процесс абразии. В какой мере динамическая геология опирается на такие исторические реконструкции, а не на непосредственные наблюдения процессов, сказать трудно. Не исключено, что исторические реконструкции играют в динамической геологии решающую роль» (Разрядка С. В. Мейена. – О. С.).[174]

         В стратиграфии С. В. Мейен предложил использовать принцип исторических реконструкций, называемый им для краткости принципом Бергсона: «Механизм нашего обычного познания имеет кинематический характер. <....> Мы берём якобы мгновенные снимки с текущей действительности. И так как они являются характерными для этой действительности, то нам достаточно нанизать их вдоль некоторого абстрактного, однообразного, невидимого процесса, лежащего в основе аппарата нашего познания».[175] На этот же факт указывал и академик С. Н. Бубнов: «Исторический метод <...> даёт нам возможность построить “фильм” геологических событий, “снимать” такие фильмы в разное время и в различных областях и, наконец, сравнить их друг с другом».[176]

         Всем своим научным опытом теоретики естественного подхода апеллируют к объективности природных явлений, отстаивают классическую рациональность научного исследования. Ярким примером натуралистического подхода служит рассмотренная нами работа И. В. Крутя «Исследование оснований теоретической геологии», согласно которой «естественное тело» существует объективно, поскольку признаки, на основании которых оно выделено, наиболее существенны. Существенность признаков, их очевидность и важность определяют выбор исследователя в пользу «естественных тел». Признаки, свойства «естественных тел», таким образом, разделяются автором на существенные и несущественные, тела – на природные и естественные. Задача учёного-натуралиста видится состоящей в том, чтобы из всего многообразия свойств выбрать именно те свойства, которые разбивают объективную реальность на классы естественных тел. Эти классы И. В. Круть считает существующими реально, независимо от нашего исследования. Более того, с его точки зрения, таким же независящим от исследователя способом существуют и принципы их изучения. В подобном «оестествлении» объекта и методов его исследования И. В. Круть не одинок. С. В. Мейен, описывая методологическую основу стратиграфии – принципы Гексли, Стенона и хронологической взаимозаменяемости стратиграфических признаков, тоже искал онтологическое обоснование: «этим принципам можно подыскать онтологические эквиваленты, то есть законы природы (седиментации, статистической необратимости эволюции, термодинамики экосистем и т. д.), которые делают методологические принципы действенным инструментом познания, придают им эвристичность, оправдывают само их существование».[177]

         Таким образом, сторонники естественного подхода приписывают природе организованность научного знания, «оестествляют» объекты, которыми оперирует наука. Они выпускают из виду, что предмет науки возникает не сразу, а лишь в результате практической деятельности, когда становится возможным увидеть окружающий мир под углом зрения науки. «“Природа” как универсум объектов возможного научного опыта, – пишет М. Б. Сапунов, – не является некой изначально предлежащей человеческому любопытству и любознательности метафизической реальностью: она вычленяется как момент практического отношения человека к миру и потому всегда социокультурно окрашена, она исторически возникает и эволюционирует вместе с историческим возникновением и эволюцией науки».[178] Именно по причине эволюции науки «естественную систематику невозможно жёстко формально зафиксировать», как это признаёт и И. В. Круть.

         Естественный подход длительное время безраздельно господствовал в науках о Земле и всём цикле описательного естествознания. Не сразу, но постепенно в сознании изучающих природу натуралистов возникли идеи о возможности множественных картин реальности, зависящих от характера, целей и средств исследовательской деятельности. Так, уже К. А. Тимирязев отмечал, что «по отношению к формообразовательному процессу задача физиологии и методы её разрешения являются двойственными. Во-первых, она должна стремиться и действительно (особенно в физиологии растений) успевает раскрыть экспериментальным путём основной механизм этого процесса, а во-вторых, накопленным действием тех же факторов пытаться объяснить себе их конечный результат – образование формы, представляющей нам как бы осуществление заранее намеченной цели».[179] Стало очевидным, что картина мира во многом зависит от выбранного нами набора изучаемых свойств, которые по ходу исследования полагаются объективными. Вовлечение в этот перечень таких признаков, которые ранее не применялись, стало раскрывать глубину возможностей описания и представлений этой реальности.

         Повторим, что уже в начале прошлого века в связи с включением в научную картину мира феномена сознания сформировался так называемый неклассический, а позднее и постнеклассический идеал рациональности. Произошло это в силу естественноисторического развития научного знания, когда учёных перестали удовлетворять прежние гносеологические допущения и мировоззренческие основания классической науки, в частности, допущение о предзаданности объекта исследования познающему субъекту и убеждение в единственно возможной, объективной истинности научного знания. В теоретико-познавательной структуре физики, а затем психологии, лингвистики и социальной науки был осознан тот факт, что объекты исследования не заданы природой, а строятся на основе существующей объективной реальности самими учёными, исходящими из определённых целей познания. Стало очевидным, что объекты неклассической науки «недоопределены», определение их происходит в процессе исследовательской деятельности. С тех пор формулировка знаний о явлениях и законах природы и общественно-исторического развития была поставлена в зависимость от результатов исследования феномена сознания. Как отмечал М. К. Мамардашвили, понятие наблюдения «требует теперь от психологии или от какой-то Х-науки, занимающейся теорией сознания, определённых идеализаций и абстракций, способных бросить свет на явление наблюдения в той его части, в какой оно, сам его феномен, уходит корнями вообще в положение чувствующих и сознающих существ в системе природы».[180]

         Спор между сторонниками естественного и модельно-целевого подходов,[181] с точки зрения последних, «основан на антропоморфических склонностях первых объявлять “естественным” всё, что субъективно ярко проявляется в нашем отражении реальности».[182] Напомним, что истоки онтологии выходят на поверхность, когда теория обретает квантификационную структуру и объясняет истинностные зависимости с помощью систематического привязывания суждений к объектам. В современной гносеологии и философии науки факт асимметрии субъекта (то, о чём суждение; в нашем случае – естественный объект) и предиката (то, что утверждается о субъекте суждения; свойства объекта) не вызывает сомнения. Согласно Д. Дэвидсону, при сложной квантификационной структуре научная теория конструирует объекты, соответствующие её суждениям, и более того: если используемая логика является логикой первого порядка, нет необходимости вводить объекты, соответствующие предикатам. В том случае, когда предикаты означают «существенные свойства», сторонники естественного подхода считают, что им необходимым образом соответствуют «естественные объекты»; их оппоненты, напротив, полагают, что объекты исследования конструируются искусственно, целесообразно, и можно выделить такие свойства, для которых конструирование объектов исследования необязательно и нецелесообразно. Обратим внимание на ход мысли сторонников модельно-целевого подхода:

         «Вопрос о существовании чего-либо вне наблюдателя бессмыслен. И, с другой стороны, существует всё, что выделено по объективным свойствам (наблюдаемым, измеряемым, логически выводимым). Неверно считать мысленный конструкт воображаемым, придуманным. Это та же объективная реальность, выделенная по свойствам, назначенным мысленно (а иначе вообще невозможно). <...> “Существующий” должно бы означать “уже выделенный”, допускающий взаимодействие с ним, наблюдаемый (что тоже есть взаимодействие). О ненаблюдаемых объектах (скрытых, предполагаемых) здесь речь не идёт.

         Заметим, что некоторые объекты, выделяемые по характеристике, кажущейся “слишком уж условной”, называют номинальными или искусственными, а иногда и “умозрительными”, “неестественными”, “идеализированными”, “подогнанными”, “не имеющими ни роду, ни племени”, в отличие от таких, которые выделяются по ярким свойствам, коррелирующимся с множеством других качеств и называемых естественными. Так, естественно отделение акваторий от суши: вода и твердь отличаются друг от друга бесчисленным количеством свойств. Но вот, идя по ледовому покрову Антарктиды, вы вряд ли заметите, что с ледового покрова суши перешли на лёд океана, хотя лёд, возникший за счёт атмосферных осадков, отличается (химически) от морского льда. Легко назвать естественным объектом остров посреди моря или архипелаг, но район дна моря с глубиной 823–1511 м все посчитают “искусственным”, хотя он существует так же реально, как и остров или архипелаг. Другое дело, если именно в этом диапозоне глубин, не выходя за его пределы, окажется развитым какой-либо вид (ещё лучше – множество видов) донных организмов – объект такой легко признаётся “естественным”».[183]

         Рассмотрим примеры исследовательских ситуаций, когда в науках о Земле стихийно, естественноисторически реализуется неклассический способ описания «естественных тел». Так, используя одно из ярких свойств, воспринимаемых при описании геологических срезов, – цвет, учёный может сразу выделить, к примеру, красноцветные, пестроцветные, сероцветные толщи. Но вполне вероятно, что по размерности зёрен пород этих толщ, границы объектов, выделенных по этому признаку, не совпадут с первыми. Если же принимать во внимание не менее реальное свойство – влажность пород, – то учёный опять же может получить иное расчленение, иное расположение границ. В некоторых случаях границы объектов, выделенных по разным свойствам, будут совпадать. Но почти всегда можно отыскать свойство, дающее иные границы.[184]

         Именно вследствие такого положения возникло представление об объектах «номинальных», «искусственных» – т. е. как бы назначаемых выбором исследователя, не всем и не всегда нужным, и «естественных» – выделяемых по яркому или важному в каком-то отношении свойству, которое коррелируется со множеством других, истинно природных объектах. Остров в море единогласно будет признан «естественным» объектом. А некоторая, едва заметная возвышенность дна моря согласованно будет считаться объектом «искусственным», «номинальным», так как назначение диапазона глубин, выделяющих эту возвышенность, – дело нашего ума, что несравнимо с тем согласованным эффектом, с которым воспринимается остров. Однако, если именно с этой едва заметной для нас областью уменьшения глубин моря коррелируется распространение какого-либо биоценоза или, скажем, полезного нам вещества, например, конкреций некоторого элемента – то «искусственность» такого объекта (области) существенно снижается, он тоже становится «естественным».

         Вот как описывает эту ситуацию один из пионеров модельно-целевого подхода известный литолог Э. А. Еганов: «Процедура расчленения доступной сейчас для непосредственного изучения части объекта геологии – земной коры на объекты конкретных исследований проводится различными способами. В ряде случаев при выборе объекта, который определяется способами расчленения, исследователь исходит из возникшей в практике задачи, решение которой опирается на уже выработанные понятия. Такими задачами, к примеру, могут быть: поиск полезных ископаемых, изучение свойств прозрачных минералов, изучение водоносных слоёв и т. п. Во многих же других случаях мы сталкиваемся с ситуацией, когда считают, что выбор объекта не преследует какой-либо цели, а определён независимым от нас фактором существования объекта, который надо по возможности всесторонне познать. В этих случаях объект нам как бы предлагается самой природой, а наше дело – лишь определить очертания его, верно отразить и изучить его сущность. Происходит, как в таких случаях говорится, “естественное” выделение “естественных объектов”. В результате описания и абстракции возникают понятия, скажем, такие, как “железные руды”, “прозрачные минералы”, “водоносные слои”. “Естественные объекты” выделяются как бы “сами”, активно воздействуя на наше сознание, которому в данном случае отводится роль пассивного отражения. Подобная точка зрения широко бытует среди естествоиспытателей, особенно среди геологов, изучающих стратиграфию, породы, фации, формации, минералы. Именно она, являясь продуктом наивнореалистических взглядов, нередко приводит геологию к целому ряду недоразумений».[185]

         Решение придёт только тогда, считает Э. А. Еганов, когда при проведении соответствующего исследования будут чётко формулироваться его цели и практические отношения, которые смогут определить критерии проверки того, что мы разумно и правильно выбрали свойства для вычленения объектов. Только зная, какое отношение вещей должны вскрывать производимые нами конкретные операции, что мы собираемся изучать и какова цель наших действий, мы можем удовлетворительно определить существенные свойства намечаемых объектов, отчленить их от других и разъяснить смысл своих действий не только другим, но и самим себе.

         Э. А. Еганов приводит пример наличия неконтролируемого субъективного содержания в понятии о таком естественном объекте как формация колчеданных руд; в частности, в способах, какими устанавливается сходство признаков, на основании которого один объект отграничивается от другого. Он отмечает: «В своей деятельности по вычленению “естественных” объектов геолог обычно руководствуется интуитивным выбором “сходных” признаков, как правило, не затрудняя себя оценкой их существенности и тех границ, в которых эта существенность определяется. Среди геологов бытует мнение, что существенные свойства начинают проступать на фоне несущественных в самом процессе изучения; что “внимательный” анализ “всех” свойств и отношений должен, независимо от каких-либо предварительных соображений, выделить существенные свойства той или иной вещи. То обстоятельство, что существенные свойства, как и саму вещь, мы можем выделить, только задавшись некоторым определяющим отношением, игнорируется».[186]

         Работа эксперта, неустранимая из исследовательской деятельности, должна быть осознанна и предъявлена на обсуждение коллег, а не включена неконтролируемым образом в процесс вычленения объекта исследования. В противном случае возникают несовместимые друг с другом мысленные содержания, вкладываемые в одни и те же термины. Учёный следующим образом иллюстрирует свою мысль:

         «Рассмотрим достаточно типичный пример определения формации колчеданных руд [М. Б. Бородаевская, А. И. Шмидт. Условия образования колчеданных месторождений на примере Южного Урала. – "Труды ИНИГРИ", вып. 75. М., 1967], которым можно иллюстрировать ставшую традиционной процедуру определения формаций вообще. Проведены следующие операции: выбран интересующий исследователей объект – множество месторождений колчеданных руд; затем перечислены те свойства элементов этого множества, которые авторы в силу повторяемости на каждом, а точнее, “почти на каждом” (?) элементе считают “характерными”. Пределы области, из которой выбраны элементы множества, и полнота выбора не оговорены. В числе перечисленных свойств – химический и минералогический состав руд, последовательность выделения минералов, текстуры и структуры руд, морфология их тел, характер околорудных изменений. Пределы, в которых эти признаки считаются “сходными”, установлены волевым способом и чётко не оговорены. Затем следует опять же произвольный вывод: “Перечисленные свойства рудных тел, существенно сульфидного состава, твёрдо установленные эмпирически, и должны быть, с нашей точки зрения, положены в основу определения формации колчеданных руд”. Такое утверждение, – резюмирует Э. А. Еганов, – конечно же, спорно, вследствие чего выработанное определение будет иметь сомнительную научную ценность или останется непонятным».[187]

         Э. А. Еганов отмечает, что в определение не вошёл признак вмещающих колчеданы пород, следовательно, для поисковых задач оно уже непригодно. Занимаясь, в своё время, поисками сульфидных руд, он сам испытывал крайнюю нужду в корректном понятии «формация колчеданных руд», обязательно учитывающем состав вмещающих пород, или же в указании на несущественность этого признака. «Подобная практика, – продолжает он, – <…> порождает лишь бесконечные предложения новых и новых вариантов объектов, построенных по принципам: “а можно и так”, “так лучше” (в каком отношении “лучше”, остаётся не совсем ясно), “так должно быть”».[188] Вместе с тем, как отмечает Э. А. Еганов, не являются пригодными для преодоления недостатков «естественного» подхода и очень общие формулировки целей. Обратимся снова к мысли учёного:

         «Например, такие нечёткие формулировки целей исследования, как “изучение истории развития геологических структур”, “изучение эволюции осадконакопления” и т. п. позволяют различным исследователям выбирать, скажем, формационные признаки при разбиении земной коры на формации по своему усмотрению, не предъявляя критерия проверки своих действий. Это ведёт к нагромождению наукообразных построений. Ведь каким бы способом ни выделить формации, “какую-то” историю или эволюцию геологического района на их основе можно описать. Проверить, истинно ли это описание, “та” или эта эволюция и история, в подобных случаях невозможно. Но, поскольку для выделения формаций применялись, конечно же, объективные свойства, всегда есть основание объявить выделенные объекты естественными” и тем самым “решить” вопрос правомочности проделанной процедуры. Другие исследователи, применяя другие наборы свойств для решения такой же задачи, выделяют столь же “естественные”, но другие формации; и процесс этот бесконечен» (выделено мной – О.С.);

         «Полный же перебор “естественных” вариантов расчленения земной коры на те или иные подразделения с надеждой потом разобраться и “договориться” – задача безнадёжная».[189]

         Итак, «естественный способ» выделения естественных объектов (Э. А. Еганов помещает это словосочетание в кавычки) рассматривается как фактически искусственный, человекотворческий, только неадекватно осознанный. Его осознание учёным-методологом есть не что иное, как отказ от естественнонаучного фундаментализма, осознание ничем неоправданной наивности полагания. В приведённом нами рассуждении Э. А. Еганов устанавливает связь между знанием о «естественном объекте» и характером средств и операций деятельности, необходимых для его выделения и изучения. Учёный эксплицирует эти связи на предметном и методологическом уровне, рассматривая как «недоопределённые» природой объекты получают своё определение в процессе исследовательской деятельности. Это позволило группе новосибирских учёных, занимавшихся математизацией геологии (среди них были А. М. Боровиков, Ю. А. Воронин, Э. А. Еганов, Ю. А. Косыгин, И. П. Шарапов и др.),[190] сделать вывод о лавинообразном увеличении количества задач, основанных на использовании различных аспектов описания картины мира, а также о расширении перечня принимаемых во внимание свойств объективной реальности и предложить использовать в науках о Земле методы моделирования.

         Под моделированием стали понимать такое представление природы, которое не только создаёт, образно говоря, её «портрет», но позволяет получать новую, первично не наблюдаемую, но нужную нам информацию. Заметим, что именно получение новой информации определяет суть моделирования и даёт право называть наши знания моделью реальности. Именно такое решение возникающих задач – комбинация различных параметров изучения, выделяющая объект с нужными в конкретных целях свойствами, – породило модельно-целевой подход и целевое (рациональное) моделирование. Очевидно, именно таким образом в науках о Земле был реализован неклассический идеал рациональности, выявляющий в самой процедуре наблюдения и научного изучения естественных объектов наше человеческое «положение чувствующих и сознающих существ в системе природы». Следуя ему, исследователь получил возможность утверждать, что все объекты, выделяемые в реальности по весьма различным, но опять же объективным признакам, являются равноправно существующими, хотя и могут пересекаться, включать друг друга и т. п. Они столь же естественны, как и объекты, выделяемые по особо заметным для наблюдателя свойствам.

         Подобно неклассическому и классическому идеалам рациональности, обе концепции, модельно-целевая и естественная, сосуществуют, хотя, в принципе, первая концептуально охватывает, вмещает в себя последнюю.[191] Иначе говоря, «бесцелевое» изучение, полагавшееся прежде фундаментальным, вроде бы не содержащим заранее заданные цели, кроме собственно цели познания, и, как принято считать в натурализме, являющееся просто «отражением природы какая она есть», всегда определяется теоретическими установками наблюдателя, его опытом, средствами, влиянием имеющихся образцов познания. И результат такого изучения – «естественные объекты» – может быть использован для решения некоторых, вполне прикладных задач, которые данным изучением и не ставились. По существу «естественный подход» является тем же самым целевым моделированием без чёткого осознания цели, своего рода позитивистской (хотя, с точки зрения красоты науки, красоты «чистого» теоретизирования, и эстетической) «целесообразностью без цели». В то же время обращение к конечной стадии процесса как его цели, целевой подход реализуется, как отмечал И. Т. Фролов, «независимо от того, какой смысл мы вкладываем в понятие цели, так как последняя выступает здесь в качестве  р е г у л я т и в н о г о   п р и н ц и п а, возможности которого были исследованы ещё Кантом» (Разрядка И. Т. Фролова. – О.С.).[192] При использовании представленной «естественной» модели для ряда прикладных задач некоторые из таковых побуждают к её пересмотру, если она не отвечает возникающим новым целям. Причём, цели эти могут быть вовсе не прикладные, а объяснительные. Так, в своё время была пересмотрена «естественная» модель плоской Земли, противоречащая наблюдениям.

         Целесообразность (рациональность) моделирования наиболее понятно вырисовывается приложением его к поискам определённого класса полезных ископаемых. В этой процедуре конкретный, но ещё не обнаруженный в пространстве объект (месторождение полезных ископаемых) заменяется схемой: набором индикаторов – геологических объектов – расположенных в определённом порядке. Эти объекты в наблюдаемых ситуациях сопровождали полезные ископаемые на фоне окружающей среды. Поиск такой совокупности объектов-индикаторов, с фиксированной структурой и размерностью, альтернативен обычному поиску некоторой усреднённой картины геологической обстановки, в которой обнаруживаются залежи данного полезного ископаемого, или же отдельных его индикаторов. Образно говоря, модель является идеализированным объектом, так сказать «словесным портретом» геологической ситуации, в которой возможно нахождение полезных ископаемых. Выявление модели в целом (всех её элементов) позволяет ответить на вопрос, возможно ли в данном районе в принципе встретить месторождение данного полезного ископаемого нужных качеств, или же какой-либо иной определённый геологический объект.

         Говоря о модельно-целевом подходе, не следует, однако, путать цель исследования с задачами практики. Цель – необходимый элемент научного исследования как прикладного, так и фундаментального: «В качестве непосредственного мотива цель направляет и регулирует человеческую деятельность. Содержание цели зависит от объективных законов действительности, реальных возможностей субъекта и применяемых средств».[193] Более того, в процедуре выделения объекта задействована вся практическая деятельность человека, в ней сказываются не только парадигмальные установки учёного, средства и исходный материал, им используемый, но также его опыт, вкус, интуиция, которые формируются стихийно под влиянием образцов познавательной деятельности. Исследователю, самому того не подозревая, иногда приходится решать целый комплекс задач, исторически «свёрнутых» в продукте-образце, – задач, унаследованных его историей. При этом весьма вероятно, что некоторые из этих задач исследователь не собирался и не хотел решать вовсе, тогда как естественноисторическое развитие науки «заставляет» его заниматься и этой, по сути, методологической работой.

         Проблема выделения объекта является основной не только для объектов геологии, но распространяется и на географические объекты.[194] В географии также развернулась дискуссия о реальности географических районов как объектов. Как и в геологии, многие исследователи были приверженцами точки зрения о целостности и реальности районов. Но уже в 1950-х гг. большинству американских географов от такой концепции пришлось отказаться и рассматривать районирование как метод выделения территориальных особенностей, как удобный инструмент для анализа. Итог оказался тем же, что и в геологии: две концепции – естественная и модельно-целевая, одна - основанная на классическом идеале рациональности, другая - предложившая новый, неклассический идеал, – продолжают сосуществовать.

         Рассматривая природу как некоторое объектное поле, которое постигается человеком при помощи определённых средств и методов, теоретики естественного подхода дальнейшие свои построения ведут в рамках этой данности. Следуя классическому идеалу рациональности, учёные-натуралисты забывают о том, что сама эта данность, это объектное поле, создаётся субъектом, – она вербальна, неотделима от объектного языка науки, – что вся она не есть природа сама по себе, но только то объектное поле, на котором реализуются исторически сложившиеся образцы научной деятельности. При следовании неклассическому типу научной рациональности учёный в том, что привык считать естественным объектом, обнаруживает его феноменальность. В отличие от классического «явления», «феномен» имеет онтологическое существование и значимость: классически явление отличается от сущности тем, что онтологические характеристики принадлежат сущности, а само оно, в определённом смысле, не имеет существования. Феномен естественного объекта это феномен существования объективной предметной и мыслительной деятельности научного сообщества, феномен существования научного знания о действительности. Модельно-целевой подход имеет дело с феноменальной данностью, а не с явлениями в смысле классической достоверности или данности. Именно в модельно-целевом подходе впервые в науках о Земле была осознана феноменальность «естественности», осознано, что вопрос о существовании чего-либо вне наблюдателя бессмыслен.

 



[1] Гейзенберг В. Развитие понятий в истории квантовой механики. С. 46.

[2] Поппер К. Предположения и опровержения: рост научного знания. С. 244–245.

[3] Карнап Р. Философские основания физики. С. 303–304, 305.

[4] Карнап Р. Философские основания физики. С. 313.

[5] См.: Девис П. Суперсила: Поиски единой теории природы; Гейзенберг В. Введение в единую полевую теорию элементарных частиц; Симанов А. Л. Постнеклассическая физика: методологические и эмпирические проблемы. С. 12–21.

[6] Симанов А. Л. Постнеклассическая физика… С. 13–14.

[7] Карнап Р. Философские основания физики. С. 329.

[8] Карнап Р. Философские основания физики. С. 337.

[9] Хинтикка Я. Проблема истины в современной философии.

[10] См.: Мур Дж. Э. В защиту здравого смысла.

[11] Хинтикка Я. Проблема истины в современной философии.

[12] См.: Хинтикка Я. Истина после Тарского; Целищев В. В. Философские проблемы семантики возможных миров; а также Hintikka J. On the Development of the Model-theoretic Viewpoint in Logical Theory. P. 104–139.

[13] Фейерабенд П. Против метода. С. 45.

[14] Цит. по: Дэвидсон Д. Исследования истины и интерпретации. С. 268.

[15] Дэвидсон Д. Исследования истины и интерпретации. С. 314.

[16] Куайн У. Онтологическая относительность. С. 54.

[17] См.: Dummet M. Truth and Other Enigmas. P. 118–128.

[18] См.: Гейзенберг В. Развитие понятий в истории квантовой механики. С. 46.

[19] Лакатос И. Фальсификация и методология… С. 102–103.

[20] См.: Данин Д. С. Нильс Бор. С. 123.

[21] См.: Feyerabend P. On a Recent Critique of Complementanty. P. 83–87.

[22] Гейзенберг В. Первые шаги квантовой механики в Гёттингене. С. 32–33.

[23] Born M. Max Karl Ernst Ludwig Planck. P. 180.

[24] Лакатос И. Фальсификация и методология… С. 111.

[25] Гейзенберг В. Закон природы и структура материи. С. 73.

[26] См.: Бор Н. Квантовый постулат и новейшее развитие атомной теории. С. 30–53, а также Алексеев И. С. Концепция дополнительности, её сущность и философская интерпретация. С. 122–142; Алексеев И. С. Соответствие и дополнительность. С. 159–168.

[27] Бор Н. Квантовая физика и философия. С. 143–144.

[28] Гейзенберг В. Исследование атома и закон причинности. С. 78.

[29] Гейзенберг В. Первые шаги квантовой механики в Гёттингене. С. 44.

[30] Гейзенберг В. Воспоминания о Нильсе Боре… С. 30.

[31] См.: Гейзенберг В. Развитие понятий в истории квантовой механики. С. 55.

[32] См.: Гейзенберг В. Закон природы и структура материи. С. 69.

[33] См.: Гейзенберг В. Развитие понятий в истории квантовой механики. С. 58.

[34] См.: Щедровицкий Г. П. Заметки об эпистемологических структурах… С. 437.

[35] Максвелл Г. Онтологический статус теоретических сущностей. С. 25.

[36] См.: Марков Б. В. Знаки бытия. С. 9.

[37] См.: Лотман Ю. М. Культура и взрыв. С. 146–148.

[38] См.: Мамардашвили М. К. Эстетика мышления. С. 23, а также Хабермас Ю. Философия как «местоблюститель» и «интерпретатор»; Соловьёв О. Б. Научное познание и объективирующая установка; Он же. К вопросу о способе рефлексивного осмысления…

[39] White H. Historical Text as Literary Artifact. P. 53.

[40] Эйнштейн А.. Эволюция физики. С. 11.

[41] См. также: Еганов Э. А. Неклассические идеалы рациональности… С. 112–122.

[42] См., напр.: Вересов Н. Н.  «Внутреннее» – это где? С. 11–26.

[43] Бор Н. Квантовый постулат и новейшее развитие атомной теории. С. 31.

[44] См.: Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна. С. 28.

[45] Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна. С. 40.

[46] См.: Лекторский В. А. Эпистемология классическая и неклассическая. С. 6–7.

[47] См.: Швырёв В.С. От классической гносеологии к современной эпистемологии. С.14–15.

[48] Гайденко П. П. Проблема рациональности на исходе ХХ  века. С. 14.

[49] См.: Лекторский В. А. Эпистемология классическая и неклассическая. С. 6, 103–109.

[50] См.: Поппер К. Предположения и опровержения: рост научного знания. С. 240–253; Поппер К. Открытое общество и его враги. Т. 2. Время лжепророков: Гегель, Маркс и другие оракулы. С. 159–244.

[51] См.: Гайденко П. П. Эволюция понятия науки.

[52] Декарт Р. Начала философии. С. 473.

[53] О толковании трансцендентального субъекта у И. Канта см., напр.: Круглов А. Н. Был ли у И. Канта трансцендентальный субъект? Гулыга А. В. Немецкая классическая философия. С. 47–70, Ахутин А. В. София и чёрт… С. 51–69.

[54] Мамардашвили М. К. Кантианские вариации. C. 260.

[55] См.: Соловьёв О. Б. Понимание и культура. С. 127–160, Соловьёв О. Б. Интенции понимания в социокультурной среде. С. 69–75.

[56] Гуссерль Э. Амстердамские доклады. С. 65.

[57] См.: Гуссерль Э. Картезианские размышления. С. 182–283, Слинин Я. А. Феноменология интерсубъективности. С. 62–63.

[58] Хайдеггер М. Время картины мира. С. 49.

[59] См.: Рорти Р. Витгенштейн, Хайдеггер и гипостазирование языка. С. 121–133.

[60] См., в частности: Соловьёв О. Б. Понимание в коммуникативной среде. С. 12–19, Hintikka J. What is abduction? The fundamental problem of contemporary epistemology. P. 91–115.

[61] См.: Щедровицкий Г. П. Смысл и значение. С. 564.

[62] Лошак Ж. Эволюция идей Луи де Бройля… С. 17.

[63] Лиотар Ж.-Ф. Ответ на вопрос: Что такое постмодерн? С. 113.

[64] См.: Белл Д. Грядущее постиндустриальное общество; Лиотар Ж.-Ф. Заметки о смыслах «пост»; Бодрийяр Ж. Общество потребления; Иноземцев В. Л. Современное постиндустриальное общество: природа, противоречия, перспективы.

[65] Бодрийяр Ж. Забыть Фуко. С. 74.

[66] См.: Энгельс Ф. Людвиг Фейербах и конец классической немецкой философии. С прил.: К. Маркс. Тезисы о Фейербахе.

[67] Лекторский В. А. Эпистемология классическая и неклассическая. С. 12.

[68] Лекторский В. А. Деятельностный подход: смерть или возрождение? С. 62.

[69] См.: Витгенштейн Л. О достоверности. С. 360.

[70] Полани М. Личностное знание… С. 140.

[71] Лекторский В. А. Эпистемология классическая и неклассическая. С. 110.

[72] См.: Пригожин И. Р. Порядок из хаоса; Стёпин В. С. Научная рациональность в человеческом измерении. С. 138–166.

[73] См., напр.: Хайдеггер М. Закон тождества. С. 69–79.

[74] См.: Эко У. Отсутствующая структура… С. 18–21.

[75] Гейзенберг В. Понятие замкнутой теории в современной естественной науке. С. 125.

[76] См.: Рорти Р. Философия и зеркало природы.

[77] Гайденко П. П. Проблема рациональности на исходе ХХ  века. С. 6. 

[78] См.: Рорти Р. От религии через философию к литературе. С. 30–41.

[79] См.: Пиаже Ж. Психогенез знаний и его эпистемологическое значение. С. 98–110.

[80] См.: Лоренц К. Оборотная сторона зеркала.

[81] См.: Фоллмер Г. Эволюционная теория познания.

[82] См.: Dennet D. C. Consciousness Explained.

[83] Лекторский В. А. Эпистемология классическая и неклассическая. С. 111–112.

[84] См.: Библер В. С. О Марксе – всерьёз; Библер В.С. От наукоучения – к логике культуры.

[85] См.: Горан В. П. Теоретические и методологические проблемы истории западной философии; Горан В. П. Что такое понимание.

[86] См.: Дубровский Д. И. Сознание, мозг, искусственный интеллект.

[87] См.: Ильенков Э. В. Материалистическое понимание мышления как предмета логики.

[88] См.: Касавин И. Т. Миграция. Креативность. Текст; Он же. Текст. Дискурс. Контекст.

[89] См.: Кузнецова Н. И. Аксиологические условия формирования науки.

[90] См.: Лекторский В. А. Субъект, объект, познание.

[91] См.: Мамардашвили М. К. Стрела познания.

[92] См.: Мамчур Е. А. Проблемы социокультурной детерминации научного знания.

[93] См.: Маркова Л. А. Изменчивость и устойчивость в науке.

[94] См.: Микешина Л. А. Новые образы познания и реальности.

[95] См.: Никифоров А. Л. Рациональность и свобода.

[96] См.: Огурцов А. П. Дисциплинарная структура науки.

[97] См.: Ойзерман Т. И. Основной вопрос философии.

[98] См.: Порус В. Н. Парадоксальная рациональность (очерки о научной рациональности).

[99] См.: Пружинин Б. И. Рациональность и историческое единство научного знания.

[100] См.: Розов М. А. О принципах описания гносеологических объектов.

[101] См.: Стёпин В. С. Системность теоретических моделей и операции их построения; Стёпин В. С. Теоретическое знание.

[102] См.: Филатов В. П. Научное познание и мир человека.

[103] См.: Фролов И. Т. Философия и этика науки: итоги и перспективы; Фролов И. Т. Этика науки: Проблемы и дискуссии.

[104] См.: Швырёв В. С. Рациональность как философская проблема; Швырёв В. С. Рациональность как ценность культуры. Традиция и современность.

[105] См.: Щедровицкий Г. П.. Проблема исторического развития мышления.

[106] См.: Юдин Б. Г. Научное знание как культурный объект.

[107] См.: Выготский Л. С. Младенческий возраст. С. 309.

[108] Лотман Ю. М. Культура и взрыв. С. 36.

[109] Рубинштейн С. Л. Принцип творческой самодеятельности. С. 94.

[110] См., напр., Давыдов В. В. Теория развивающего обучения.

[111] Леонтьев А. Н. Избранные психологические произведения. Т. 2. С. 241.

[112] См.: Зинченко В. П. Психологическая теория деятельности. С. 81–82.

[113] См.: Лакан Ж. Функция и поле речи и языка в психоанализе.

[114] См.: Фуко М. Слова и вещи; а также Фуко М. Герменевтика субъекта.

[115] См.: Кожев А. Введение в чтение Гегеля С. 74.

[116] Цит. по: Мазин В. А. Введение в Лакана. С. 122–123.

[117] Витгенштейн Л. О достоверности. С. 349.

[118] Гуссерль Э. Кризис европейских наук и трансцендентальная феноменология. С. 164.

[119] См.: Лекторский В. А. Эпистемология классическая и неклассическая. С. 113.

[120] См.: Швырёв В. С. Рациональность как ценность культуры. С. 13.

[121] Мамардашвили М. К. Сознание как философская проблема. С. 12.

[122] См.: Соловьёв О. Б. Историзм и антиисторизм социокультурной динамики понимания.

[123] См.: Соловьёв О. Б. Понимание и культура. С. 203–294.

[124] См.: Мандельштам Л. И. Лекции по оптике, теории относительности… С. 329.

[125] См.: Crick F. H. C. Developmental Biology. P. 300–303.

[126] Стёпин В. С. Теоретическое знание. С. 251.

[127] См.: Стёпин В. С. Теоретическое знание. С. 381–391.

[128] См.: Стёпин В. С. Эпоха перемен и сценарии будущего.

[129] См.: Фролов И.Т. Жизнь и познание. О диалектике в современной биологии. С. 385-448.

[130] См.: Юдин Б. Г. Биотехнологическое конструирование человека. С. 461–491.

[131] См.: Habermas J. Theorie des kommunikativen Handelns; а также Habermas J. Vorstudien und Ergänzungen zur Theorie des kommunikativen Handelns; Назарчук АВ. Теория коммуникации в современной философии.

[132] См.: Habermas J. Theorie des kommunikativen Handelns. BI. S. 524.

[133] См.: Апель К.-О. Трансформация философии.

[134] Apel K.-O. Sprachpragmatik und Philosophie. S. 87.

[135] Böhler D. Transzendentalpragmatik und kritische Moral… S. 89.

[136] См.: Назарчук А. В. Этико-социальные доктрины К.-О. Апеля и Ю. Хабермаса.

[137] Apel K.-O. Die Erklären: Verstehen-Kontroverse in transzendentalpragmatischer Sicht. S. 27.

[138] Хабермас Ю. Философский дискурс о модерне. С. 327.

[139] Хабермас Ю. Философский дискурс о модерне. С. 324.

[140] См.: Марков Б. В. Мораль и разум. С. 344–345.

[141] Хабермас Ю. Философский дискурс о модерне. С. 333.

[142] Хабермас Ю. Этика дискурса. С. 146.

[143] Вернадский В. И. Научная мысль как планетное явление. С. 151.

[144] Вернадский В. И. Научная мысль как планетное явление. С. 151.

[145] Вернадский В. И. Научная мысль как планетное явление. С. 151.

[146] См.: Аристотель. Сочинения: в 4 т. Т. 2. С. 51–90.

[147] Бэкон Ф. Сочинения: В 2 т. Т. 2. С. 19.

[148] Бэкон Ф. Сочинения: В 2 т. Т. 2. С. 25.

[149] См.: Вернадский В. И. Начало и вечность жизни.

[150] Вернадский В. И. Научная мысль как планетное явление. С. 125.

[151] Мамардашвили М. К. Сознание как философская проблема. С. 12–13.

[152] Лосев А. Ф. Античный космос и современная наука. С. 156.

[153] Лосев А. Ф. Античный космос и современная наука. С. 157.

[154] Лосев А. Ф. Античный космос и современная наука. С. 158.

[155] Фихте И. Г. Факты сознания. Наукословие, изложенное в общих чертах. С. 8–10.

[156] Щедровицкий Г. П. Рефлексия в деятельности. C. 114.

[157] Мамардашвили М. К. Как я понимаю философию. С. 22.

[158] Мамардашвили М. К. Как я понимаю философию. С. 21–22.

[159] Вернадский В. И. Химическое строение биосферы Земли и её окружения. С. 161.

[160] Круть И. В. Исследование оснований теоретической геологии. С. 55.

[161] Круть И. В. Исследование оснований теоретической геологии. С. 55.

[162] Круть И. В. Исследование оснований теоретической геологии. С. 55.

[163] Поппер К. Логика научного исследования. С. 77.

[164] Круть И. В. Исследование оснований теоретической геологии. С. 55.

[165] Круть И. В. Исследование оснований теоретической геологии. С. 55–56.

[166] Круть И. В. Уровни геологических объектов и геологическое пространство. С. 152.

[167] Круть И. В. Исследование оснований теоретической геологии. С. 56.

[168] Мейен С. В. Спорные вопросы теории стратиграфии. С. 16.

[169] Список литературы по этой проблеме обширен. Назовём только некоторые публикации, отражающие характер научных дискуссий в геологии: Воронин Ю. А. Введение в теорию классификации; Губерман Ш. А.  Неформальный анализ данных в геологии и геофизике; Жуков Р. А. О генезисе геологических теорий и их верификации; Забродин В. Ю. Естественные тела и проблема объекта в геологии; Косыгин Ю. А. Статистические, динамические и ретроспективные системы в геологических исследованиях; Оноприенко В. И. Взаимосвязь структурного, генетического и системного подходов в геологических исследованиях; Салин Ю. С. К проблеме совершенствования средств геологических исследований; Соловьёв В. А. Историзм и уникализм; Четвериков Л. И. Проблема достоверности изучения геологических объектов.

[170] Мамардашвили М. К. Классический и неклассический идеалы рациональности.

[171] Мейен С. В. О наиболее общих принципах исторических реконструкций… С. 80.

[172] Сапунов М. Б. Проблема реальности в биологии. С. 55.

[173] Грязнов Б. С. Теория и её объект. С. 136.

[174] Мейен С. В. О наиболее общих принципах исторических реконструкций… С. 81.

[175] Мейен С. В. О наиболее общих принципах исторических реконструкций… С. 81.

[176] Бубнов С. Н. Основные проблемы геологии. С. 49.

[177] Мейен С. В. Спорные вопросы теории стратиграфии. С. 18.

[178] Сапунов М. Б. Проблема реальности в биологии. С. 55.

[179] Тимирязев К. А. Избранные соч.: в 4 т. Т. 3. С. 408.

[180] Мамардашвили М. К. Классический и неклассический идеалы рациональности.

[181] См., например, Ворони, Ю. А. Анализ концепции уровней организации вещества… с полемическими заметками Круть И. В. Уровни геологических объектов…

[182] Еганов Э. А. О выделении объектов исследования в геологии. С. 264.

[183] Еганов Э. А. Формационный анализ: идеи, понятия, принципы, возможности. С. 26–27.

[184] См.: Еганов Э. А. Неклассические идеалы рациональности в науках о Земле. С. 112–122.

[185] Еганов Э. А. О выделении объектов исследования в геологии. С. 264–265.

[186] Еганов Э. А. О выделении объектов исследования в геологии. С. 265.

[187] Еганов Э. А. О выделении объектов исследования в геологии. С. 270.

[188] Еганов Э. А. О выделении объектов исследования в геологии. С. 271.

[189] Еганов Э. А. О выделении объектов исследования в геологии. С  268, 271.

[190] См., в частности: Боровиков А. М. Стратиграфия и математика; Воронин Ю. А. Геология и математика; Он же. Методологические вопросы применения…; Он же. Начала теории сходства; Еганов Э. А. Системная ориентация…; Он же. Системно-модельный подход…; Косыгин Ю. А. Проблемы усовершенствования геологического языка…; Шарапов И. П. Роль логики и математики в современной геологии. В западной науке это были работы Blumentahl L. M. Theory and applications…; Chayes F. On distinguishing basaltic lavas of circumoceanic…; Kaufmann M. E. Using quantitative methods in geology; и др.

[191] См.: Соловьёв О. Б. Целевой подход и неклассическая рациональность.

[192] Фролов И. Т. Органический детерминизм, телеология и целевой подход… С. 63.

[193] Еганов Э. А. О выделении объектов исследования в геологии. С  264.

[194] См.: Бунге В. Теоретическая география; Зольников В. Г. Почвы и природные зоны земли; Кайгородов А. И. Естественная зональная классификация климатов земного шара; Струмилин С. Г. Естественноисторическое районирование СССР; Толмачёв А. И. Географические закономерности эволюции в недавнем и отдалённом геологическом прошлом; Харвей Д. Научное объяснение в географии.